«…Приятель принёс мне сегодня утром шестнадцать гераней, из них четырнадцать новых сортов, хотя, как я полагаю, у меня уже восемьдесят видов герани. Я пришлю вам их список. Хотя они ещё дети, ближайшей весной они могут стать родителями, и тогда их потомство не уступит вашим цветам. Я благодарю вас за семена Heartsease[30]; боюсь только, что в это неблагоприятное время им будет трудно взойти…»
Тысяча восемьсот тридцать первый год… Ровно век минул с тех пор, как угасла та, что пережила свою подругу. Сможем ли мы вообразить без опаски двух дам из Лэнгольна 1930 года? Дешёвая машина, комбинезоны, сигареты, тесный бар и короткие волосы – таковы они сегодня. Не разучилась ли Сара Понсанби молчать как прежде? Возможно, при помощи кроссвордов. Элеонора Батлер чертыхается, поднимая домкрат, и удаляет свою грудь. Она уже не здоровается приветливо с деревенским кузнецом, а запросто общается с владельцем гаража. И вот, двадцатью годами раньше, Марсель Пруст наделил её желаниями, привычками и неприличным лексиконом, показывая таким образом, как плохо он её знал.
С тех пор как Пруст пролил свет на Содом, мы относимся с пиететом к тому, что он написал. Мы не дерзнули бы прикасаться после него к этим затравленным существам, тщательно заметающим свои следы и распыляющим на каждом шагу защитную жидкость, как каракатица.
Однако – заблуждался ли он или был несведущ в данном вопросе? – когда он населяет Гоморру непостижимыми и порочными девушками, разоблачает сговор и неистовое братство злых духов, мы лишь посмеиваемся и снисходительно-вяло глядим на это, утратив живительное чувство ошеломляющей правды, которое вело нас через Содом. Дело в том, что Гоморры просто не существует, как это ни досадно для фантазии или заблуждения Марселя Пруста. Половая зрелость, гимназии, одиночество, тюрьмы, извращения, снобизм… Жалкие питомники, неспособные породить и выпестовать массовый укоренившийся грех с неизбежно присущей ему круговой порукой. Безупречный чудовищный и бессмертный Содом взирает свысока на свою хилую сестру.
Безупречный, чудовищный и бессмертный… Какие громкие слова, свидетельствующие об уважении, по крайней мере о таком, с каким следует относиться к силе. Я не отрицаю этого. Женщина, само собой разумеется, плохо разбирается в педерастии, но, сталкиваясь с ней, принимает позу, которую подсказывает ей чутьё. Так перед лицом врага жук-бронзовка падает на землю и притворяется мёртвым; большой краб застывает, поднимая свои изогнутые клешни, а серый геккон, распластавшись, прижимается к серой стене. Не нужно требовать от нас того, что превышает наши возможности.
Женщина, которой мужчина изменяет с мужчиной, понимает, что всё пропало. Сдерживая слёзы, крики и угрозы, составляющие её основную силу в обычных случаях, она и не думает бороться, забивается в угол либо молчит, слегка негодует и подчас ищет пути недостижимого союза с врагом, с грехом, который, как и она, существует с незапамятных времён, с грехом, который не она выдумала и вывела в свет. Она держится отнюдь не так, как мужчина, взирающий с похотливой усмешкой на женщину, которую обнимает подруга: «Ты мне ещё попадёшься…»
Избавившись от иллюзий, она с ненавистью отступает, тщательно скрывая свою крайнюю неуверенность: «Был ли он действительно мне предназначен?», ибо она унижена больше, чем можно предположить. Но, поскольку её тонкому уму недостаёт дальновидности и она осуждает естественные порывы души, ей не удаётся отличить их от телесных влечений, и она упорно продолжает путать «гомосексуалиста» с «женоподобным мужчиной».
В один из периодов своей юности я много общалась с разными гомосексуалистами благодаря одному из секретарей – литературных «негров» господина Вилли.[31] Вспоминая об этом, я возвращаюсь в то время, когда моя душа жила в странном состоянии оцепенения и затаённой скорби. Будучи всё ещё сущей провинциалкой – не так ли, дорогой Жак-Эмиль Бланш?[32] – необщительной до того, что избегала некоторых рукопожатий и поцелуев, я одинаково страдала и когда сидела одна, позабытая всеми, в квартире, наводившей на меня тоску, и когда была вынуждена выходить из неё на люди. Я с большой радостью приняла дружбу секретаря Вилли, такого же «негра», как и я, весёлого и насмешливого юноши из хорошей семьи, нравы которого не оставляли ни малейших сомнений. Мы с ним вместе корпели – данное выражение развеселит также Пьера Вебера, Вийермоза, Курнонски и некоторых других – в одной и той же литературной «бригаде».
Он одарил меня доверием и привёл ко мне своих приятелей. Их общество возвращало мне мою молодость. Я смеялась, обретая уверенность среди всех этих безобидных юношей. Я узнавала, что носит мужчина, который хорошо одевается; это были в основном англичане, неукоснительно строгие в вопросах моды, и даже парень, тайком носивший на шее бирюзовое ожерелье, не позволял себе экстравагантных галстуков и носовых платков.
В мастерской, прилегавшей к комнате, где находились трапеция, брусья и гимнастические кольца, той, что сообщалась с моими супружескими апартаментами и которую я гордо именовала «моя холостяцкая берлога», мы хохотали, как школьники, беспечно, взахлёб, и какие странные разговоры вели между собой эти джентльмены!
– Что слышно о вашем милом картонщике, дружище?
Человек, к которому обратились с этим вопросом, высоко поднимал брови, и тут становилось ясно, что он подкрашивает их карандашом.
– Милый картончик? Милый картончик? О какой вещи вы говорите?
– Нет, я имею в виду парня, который делал картонные коробки для шляпниц и парфюмеров…
– Так речь идёт о картонщике! У меня короткая память. Спросите-ка лучше о пожарнике парижского округа!
– Пожарник? Какой ужас!
И тут же, как перчатка после пощёчины, вылетала и бросалась в лицо гордецу визитная карточка и неприклеенная фотография.
– «Какой ужас», не так ли? Держите! Вот что заставит вас изменить своё мнение… Обратите также внимание на портупею с боевым оружием…
Мой бывший друг С. из X., знаменитый, превосходно сохранившийся космополит, который уже умер от старости, человек с молодой душой и чарующей учтивостью, дружбу с которым я по сей день оплакиваю, поднимался на четвёртый этаж не без труда. Крашеная борода в духе Генриха IV скрывала его «подгрудки старой коровы», как он выражался. От беспрестанных усилий пережить самого себя его виски увлажнялись потом, и он слегка протирал их платком. Я мысленно вижу его худые руки, по которым ветвились побеги выпирающих вен, серый пиджак, серо-голубой носовой платок из шёлка и сине-серые уже выцветшие зрачки, а также артистическую улыбку растянутых губ… Этот старик, который ничего не стыдился, ухитрялся никого не обижать.
– Уф! – вздыхал он, опускаясь на стул. – Где мои чудесные шестьдесят лет?
Жан Лоррен рассказывает о нём на страницах «Парижских развалин». Он называет его «самыми красивыми плечами столетия», если я не ошибаюсь.
– Где это вы так запыхались? – спросил его некий грубый молодой человек.
– Я иду от матери, – отвечал С., теша себя откровенностью, ибо он, будучи нежным и заботливым сыном, и вправду жил вместе с матерью, которой было почти сто лет. Он смерил юношу взглядом и жёстко прибавил:
– Я ни с кем больше не общаюсь, сударь, кроме неё. А вам говорили, что я общаюсь с кем-то ещё?
В то время как молодой человек подбирал слова для ответа или извинения, С. разразился сдержанным смехом и сказал, обращаясь ко мне:
– Я ни с кем не общаюсь, с тех пор как уехал мой юный друг. Он теперь в бегах.
– Ах так? И где же он?
– Как знать? У него были неприятности, вынудившие его уехать.
Тяжёлый вздох. Глоток слабого чая. Голубой носовой платок, прикладываемый к губам и вискам…
– Это славный парень, но он такой рассеянный, – продолжал С.. – Только вообразите! Одна дама приглашает его – он хорош собой – в гости на чашку шоколада… Он идёт к ней, поддавшись минутной слабости! Разговаривая с дамой, он нечаянно подливает ей в шоколад Бог весть что… Таким образом, дама проснулась лишь через день и обнаружила при своём пробуждении – какое досадное совпадение! – что из квартиры исчезла мебель! Бедная дама решила, что стала жертвой кошмарного сна. Придя в себя, она подала в суд на моего чрезвычайно рассеянного друга. Он не захотел осложнений и уехал… Да вернёт его нам Господь!