«Истязание мусульман, наказание правоверных, — с горечью писал Барани, — превратились у него (у султана. — И. Т.) в повседневное занятие и страсть. Многие улемы, шейхи, сайиды, суфии, каландары, писцы и воины были наказаны по его приказу. Не проходило дня или недели без обильного пролития крови мусульман, без того, чтобы не текли потоки крови перед его дворцом…» В Дели царила обстановка страха и неуверенности. По вечерам горожане запирались в своих домах, сидели за десятью засовами, с замиранием сердца выглядывая на каждый стук в дверь. На рынке предпочитали держать язык за зубами, не болтать лишнего. Нечаянная обмолвка могла стоить очень дорого. Боялись всего: косого взгляда, шепота за спиной, сердитого окрика мухтасиба. И еще глубоко сидел в каждом страх перед голодом. Иноземные феодалы вчистую разорили деревню, крестьяне бежали в леса, недород следовал за недородом, и в голодные времена павшую лошадь в считанные мгновения разделывали от головы до хвоста, не гнушаясь облепленной мухами зловонной гнилью.
Слава о несметных богатствах Индии гремела далеко за ее пределами. В Дели же султан ломал голову, как спасти страну от голодной смерти. Повелев раздать голодающим съестные припасы с дворцовых складов, султан отсрочил гибель десятков тысяч людей. Изверившиеся, доведенные до отчаяния простолюдины целовали высохшие лепешки, посылали благодарения аллаху. И все же за глаза упорно называли султана «хуни», что значит «кровавый».
Это прозвище прилипло к султану. С ним он вошел в историю.
* * *
Мухаммед-шах соблаговолил принять хорасанских гостей лишь через несколько недель. Все это время они провели в напряженном ожидании, слонялись по городу, стараясь не уходить далеко от караван-сараев, так как известие о возвращении султана могло прийти в любую минуту. Купцы, ссудившие Ибн Баттуте солидную сумму золотом, уже распродали свои товары и, упаковываясь к выходу, ежедневно напоминали ему о долге. Магрибинец просил повременить, в шутку сулил своим кредиторам золотые горы, но на душе у него было сумрачно и тревожно.
Вечерами он подолгу сидел в темноте под сводами айвана, потягивая из фарфоровой пиалы дымящийся душистый чай, тяжело вздыхал в ответ своим нерадостным мыслям. В огромном незнакомом городе он был совершенно один, никто не мог помочь ему пи делом, ни советом. Лишь земляки-магрибинцы, что жили в Дели уже несколько лет, время от времени навещали его и, пытаясь вывести из тоскливого оцепенения, клялись, что не было на их памяти человека, которого обошел бы своей милостью султан.
Долгожданную весть в один из вечеров принес в караван-сарай мальчишка-гулям из свиты Ходаунда-заде. Взобравшись на цоколь водоразборной колонки, он рупором сложил у рта грязные ладошки и захлебывающимся от восторга голосом объявил, что наутро всем надлежит выходить в султанскую резиденцию, находящуюся в окрестностях Дели. Караван-сарай откликнулся на эти слова всполошенным хлопаньем дверей, беготней и гвалтом. В полумраке айвана заметались в разные стороны светлячки масляных фонарей, по каменным плитам дробно застучали деревянные башмаки.
— Терпение — ключ к радости, — прошептал Ибн Баттута, отставляя в сторону горячую пиалу и рывком поднимаясь на ноги. Так любил говорить отец, приучая его к многочасовым ночным бдениям над книгами.
В тот же вечер к Ибн Баттуте явился гонец от визиря. Ходжа Джихан лично уведомлял путешественника о том, что утром следующего дня он будет принят султаном.
Сборы заняли всю ночь, а на рассвете небольшой караван уже вышел за городские ворота, где, как всегда, толпились со своими повозками, лошадьми и верблюдами бойкие делийские возницы — мокари, что поджидают здесь иноземных гостей.
«Мы выехали из города, — вспоминал Ибн Баттута, — и с каждым из нас были подарки: лошади, верблюды, хорасанские фрукты, египетские мечи, овцы из тюркских земель, мамлюки».
Ибн Баттута ехал верхом на коне. Солнце лишь чуть-чуть показалось из-за горизонта, положив неяркие медные блики на колышущуюся траву. Было сыро, и вынырнувший из придорожных зарослей низовик холодил ноги, надувал полы парчового халата. Несмотря на бессонную ночь, Ибн Баттута чувствовал приятное возбуждение. Предвкушение важного события будоражило кровь, и он весело оглядывался но, сторонам, словно старался навсегда запомнить каждый кустик, каждое дерево, встретившееся на его пути в этот знаменательный день.
Неужто он и впрямь в Индии? В той вожделенной загадочной Индии, о которой слышал столько небылиц еще в детстве, когда тайком от отца бегал с приятелями на знаменитую танжерскую ярмарку? Неужто за спиной осталось полмира? И все, что он видел своими глазами в прошедшие годы, не выдумка и не мираж? Удастся ли когда-нибудь рассказать отцу о своих путешествиях? Да и поверит ли отец его рассказам, не примется ли укоризненно покачивать головой, слушая о чудесах, в которые и самому-то Ибн Баттуте временами верится с трудом?
Сколько лет он мечтал побывать в Индии, и вот цель достигнута. Что же дальше? Можно, конечно, побыть здесь некоторое время, осмотреться, перевести дух и отправиться в обратный путь, на родину, где с нетерпением ждут его возвращения старики родители. Отец небось выходит к каждому каравану, толкается на постоялом дворе, надоедает расспросами возвратившимся с Востока купцам. Но чем они могут утешить его? Разве что кто-нибудь из паломников обмолвится, что где-то слышал о молодом шейхе Мухаммеде, но вот когда и от кого в памяти, увы, уже не восстановить… Надо бы, конечно, возвращаться, но что толку в возвращении с пустыми руками, да и слишком уж заманчива возможность приобрести высокое положение при дворе делийского султана, где перед ученым чужеземцем открыты все пути,
Вот, наконец, султанский дворец. Летняя резиденция, где Мухаммед-шах останавливается, возвращаясь с охоты, и отдыхает несколько дней, прежде чем погрузиться в тревоги и заботы столичной жизни. Много раз пытался представить себе Ибн Баттута встречу с могущественнейшим из царей, а в тронном зале от волнения стушевался, замешкался, не зная, что делать и куда идти. Эмир-хаджиб Фируз подсказал, что надо кланяться, и Ибн Баттута, неловко ступая но мраморному полу ватными ногами, отвешивал поклоны направо и налево, пока не приблизился к трону, на который он боялся поднять глаза.
— Благословенно твое прибытие, — сказал Мухаммед-шах, протягивая ладонь для рукопожатия. Ибн Баттута разогнулся, несмело подал руку султану, и тот уже не выпускал ее из своей до окончания аудиенции. Мухаммед-шах говорил по-персидски, голос его звучал мягко и неторопливо, и по комплиментам, расточаемым им в адрес своего гостя, можно было понять, что скромность и искренность Ибн Баттуты пришлись ему по душе.
Так оно и оказалось. В конце беседы султан пожаловал Ибн Баттуте длиннополый с золотой росшивью кафтан, и на обеде, что был устроен для гостей сразу же после аудиенции, великий судья аль-Хваризми разговаривал с ним как с равным и пригласил ехать в Дели вместе с придворными улемами, традиционно следующими в голове султанского поезда.
Наутро Ибн Баттута получил породистого каурого жеребца из султанской конюшни и, облачившись в пожалованный султаном кафтан, занял отведенное ему место среди улемов и судей. Отвечая на их чопорные, чуть настороженные поклоны, он старался держаться уверенно и спокойно, но руки, придерживавшие поводья, чуть заметно дрожали от переполнявшего его ликования. Все опасения были позади, и сейчас, принятый и обласканный султаном, он мог рассчитывать на взлет, который еще год назад показался бы ему немыслимым…
Скрипнули, поворачиваясь в огромных петлях, окованные железом дворцовые ворота, и из них, покачивая задранным кверху хоботом, медленно выступил сверкающий драгоценной сбруей султанский слон. На его спине на разноцветных набивных подушках лежал, опершись на локоть, Мухаммед-шах; над его головой покачивался шелковый зонт, который придерживали с помощью длинных шестов шагающие вслед за слоном темнокожие гулямы. При виде пышной процессии простолюдины, столпившиеся обочь дороги, как подкошенные повалились на землю, и Ибн Баттута сверху глядел на их спины, довольно улыбаясь, словно все эти почести предназначались ему.