Паулюс, с худым, горбоносым лицом задумавшегося ястреба, вышел к нему навстречу. После первых слов о жаре, пыли, загруженности дорог и мочегонных свойствах русских арбузов Паулюс протянул Рихтгоффену телеграмму Гитлера. Её деловое значение было не так уж велико, но Паулюс с внутренней, невидимой на лице улыбкой следил за тем, как генерал авиации, несколько подавшись телом вперёд, упёрся ладонями в стол и медленно переходил от строки к строке, очевидно, обдумывая не прямой смысл, а общее значение этой телеграммы. Минуя фельдмаршала, Гитлер обращался к командующему армией по вопросам, имевшим отношение к использованию резервов, находящихся в глубине и подчинявшихся командующему фронтовой группой. В телеграмме имелось одно слово, в котором улавливалось недовольство Готтом, командующим 4-й танковой армией, оперировавшей
Южней Паулюса: очевидно, Гитлер разделял взгляд командующего 6-й армией, что танковые дивизии двигались в темпах, не соответствующих плану, и несли чрезмерные потери из-за боязни Готта широко и смело применять манёвр. Наконец, имелось несколько строк, лично неприятных Рихтгоффену: шестой армии отдавалось предпочтение в предстоящих действиях, тем самым авиация как бы признавалась привязанной к наземному командованию, а не подчинялась командованию луфтваффен — рейхсмаршалу.
Прочтя телеграмму, Рихтгоффен бережно положил ее на середину стола и слегка развёл руками, давая этим жестом понять, что документы такого рода не подлежат обсуждению и критике, а должны без всяких комментариев быть приняты к выполнению.
— Фюрер находит время руководить движением отдельных дивизий, — проговорил Рихтгоффен, указывая на телеграмму, — а не только определять общий ход войны.
— Да, это изумительно, — сказал Паулюс, немало слышавший жалоб на то, что фюрер лишил инициативы всех армейских командующих, и что они не могут без разрешения фюрера сменить часового у входа в штаб пехотного батальона.
Они заговорили о форсировании Дона в районе Трёхостровской. Рихтгоффен похвалил действия артиллерии, тяжёлых миномётов и храбрость солдат 384-й дивизии, первыми вступивших на восточный берег Дона. Эта операция создала плацдарм для предстоящего удара танковой дивизии и двух мотодивизий непосредственно по Сталинграду, их сосредоточение должно было закончиться к рассвету, и их-то движение на север задержало в дороге Рихтгоффена.
— Это можно было бы сделать и два дня назад, но я не хотел заранее настораживать русских, — сказал Паулюс и улыбнулся. — Они ждут удара от Готта, с юга.
— Пусть ждут, — сказал Рихтгоффен.
— Пять дней для меня достаточно, — сказал Паулюс, — а вам?
— Моя подготовка сложней, я буду просить неделю. В конце концов это ведь последний удар, — ответил Рихтгоффен. — Вейхс всё торопит, хочет выслужиться, продемонстрировать темп; рискуем мы, не он.
Он склонился над планом Сталинграда и, водя пальцем по аккуратным квадратам, показывал, каков порядок сожжения города, какова последовательность и интервал заходов разрушительных волн, каков будет характер бомбардировки жилых районов, переправ, пристани, заводов и как наилучшим образом воздействовать на то заветное место, северную окраину Сталинграда, где в заранее определённый час появятся тяжёлые танки и мотопехота. Этот час он просил определить с возможной точностью. Их беседа была обстоятельной, и они ни разу не повысили голоса.
Затем Рихтгоффен нестерпимо обстоятельно, казалось Паулюсу, говорил о сложностях организации предстоящего налёта, бессмысленно подробно объяснял методику звёздного удара с десятков равноотстоящих от цели аэродромов. Ведь действия сотен машин разных конструкций и скоростей должны синхронно совпадать в пространстве не только с действиями тяжёлых и медлительных танков, но и находиться всё время в напряжённой взаимосвязи между собой. Он говорил об этом, желая привести ещё один довод в том тайном споре, который шёл между ним и Паулюсом. Спор этот не проявлялся в открытом несогласии, но они оба ощущали неисчезающее взаимное раздражение. Причиной этому, считал Паулюс, была глубокая и совершенно демагогическая уверенность Рихтгоффена в том, что авиация прорубает военную дорогу Германии, а танки и пехота лишь закрепляют успех, достигнутый авиацией.
Генералы решали судьбу огромного города... Их тревожили возможные контрудары русских с земли и воздуха, мощь их зенитной обороны. Обоих волновало отношение к их действиям Берлина и оценка, которую получат наземные и воздушные силы при разборе операции в генеральном штабе.
— Вы со своим корпусом, — проговорил Паулюс, — великолепно поддерживали шестую армию, когда два года назад ею командовал покойный фон Рейхенау при бельгийском прорыве у Маастрихта. Надеюсь, что ваша поддержка шестой армии при моём сталинградском прорыве будет так же успешна.
Лицо его было торжественно, а в глазах мелькнула желчная усмешка.
Рихтгоффен, посмотрев на него, грубо ответил:
— Поддерживал? Не знаю кто кого. Скорей Рейхенау поддерживал меня. И я не знаю всё же, кто будет прорывать — вы или я.
Утром к Веллеру зашёл проститься возвращавшийся в Берлин сотрудник оперативного управления полковник Форстер, седой и грузный мужчина лет шестидесяти. Их связывало долгое знакомство, начавшееся в ту пору, когда лейтенант Веллер служил в штабе того полка, которым командовал подполковник Форстер.
Веллер вниманием и особой приветливостью хотел подчеркнуть, что уважает прошлое старшинство своего седого гостя. Он знал, что Форстер в течение нескольких лет отказывался от службы в армии и разделял взгляды опального начальника генерального штаба Людвига Века и даже участвовал в составлении Веком меморандума о гибельности новой войны для Германии. В этом меморандуме Век особенно предостерегал от войны с Россией, пророчил неминуемое поражение. Лишь в сентябре 1939 года Форстер написал письмо, в котором просил командование использовать его офицерский опыт, и благодаря поддержке Браухича был призван из запаса.
— С каким впечатлением вы уезжаете? — спросил генерал — Вы знаете, как важно для меня ваше мнение.
Форстер повёл массивными плечами и, глядя холодными старческими голубыми глазами в глаза Веллеру, ответил:
— Моё впечатление таково, что мне следовало бы в этот день приехать к вам, а не уезжать от вас. Но то, что я видел, не оставляет никаких сомнений мы на пороге достижения стратегической цели. — Он взволновался, взъерошил ладонью седой гинденбурговский ёжик над морщинистым лбом и, подойдя к Веллеру, торжественно сказал — Скажу вам просто, как сказал бы восемнадцать лет назад: «Ты молодец, Франц».
— Превосходные солдаты, — сказал растроганный Веллер.
— Не только солдаты, — проговорил Форстер и улыбнулся командиру дивизии. Он не испытывал по отношению к Веллеру тяжёлого и мучившего его постоянно раздражения, которое вызывали в нём преуспевающие молодые офицеры.
Когда-то, в решающие дни Германии, в 1933 году, они встретились на курорте. Они с брезгливостью рассказывали друг другу о лидерах новой партии о наркомании и обжорстве Геринга, о патологической натуре Гитлера, об его психопатической мстительности, истерии, соединённой с кровожадностью, о бешеном честолюбии, соединённом с трусостью, об его смехотворной «интуиции», о подозрительном происхождении его железного креста Форстер много говорил об обречённости любой попытки военного реванша, о безграмотности политических шарлатанов, понятия не имеющих о науке войны и пытающихся подменить демагогическим шумом и идиотской болтовнёй логику генеральских умов, умудрённых опытом проигранной войны. Они оба помнили эти беседы, но неписанный кодекс суровой жизни в империи запрещал даже близким друзьям вспоминать такие опасные и ошибочные разговоры прошлого.
И вот сейчас, в ста километрах от Волги, в канун невиданной миром победы, Веллер, пожимая на прощание руку Форстера, вдруг спросил:
— Вы помните наши далёкие разговоры в парке, там, на взморье?
— Седина и годы не всегда бывают правы, — медленно проговорил Форстер. — Я всегда буду сожалеть о том, что не сразу понял свою ошибку. Время умнее меня.