— Как там, ждёт тебя в Сталинграде дивчина? Серёжа смущался, и Ченцов снисходительно говорил:
— Ну что ж, у тебя еще все впереди.
Он часто рассказывал о своей жизни.
В 1932 году он, окончив семилетку, мальчишкой сиротой приехал в Сталинград из далекой деревни, поступил разносчиком в главную контору Тракторного завода. Потом он перешел на работу в литейный цех, стал учиться в вечернем техникуме, на третьем курсе держал испытания в институт и поступил на заочный факультет. При сдаче дипломной работы он предложил рецептуру шихты с отечественными заменителями, его вызвали в Москву — утвердили аспирантом в научно-исследовательском институте.
Серёже нравилась его спокойная, хозяйская рассудительность и уверенность, его манера вникать во все ротные дела, прямо, не стесняясь, высказывать людям своё мнение о них. Он хорошо знал технические вопросы и помогал веско и немногословно минометчикам при подготовке данных для стрельбы. Он очень интересно рассказывал Сереже о работе, которую вел в исследовательском институте, рассказывал о своем детстве, о деревне, о том, как оробел, впервые попав в литейный цех завода.
У него была замечательная память, он помнил все вопросы, которые ему задавали три года назад профессора при выпускных экзаменах. Незадолго до войны он женился. О своей жене он сказал:
— Она в Челябинске сейчас, кончает педвуз, идёт первой отличницей по всем предметам. — Потом он рассмеялся и добавил: — Мы уж патефон купили, собрались учиться бальным и западным ганцам, а тут — война.
Рассказывал он хорошо, но каждый раз, когда он говорил о книгах, Серёже становилось неинтересно. О Короленко Ченцов сказал: «Это замечательный писатель-патриот, он боролся за нашу правду в царской России». Серёже стало неловко: читая «Слепого музыканта», он ни о чём таком не подумал, а просто пустил слезу.
Серёжу удивляло, что начитанный Ченцов, знавший хорошо русскую классическую литературу и многих иностранных писателей, не читал детских книг Гайдара, не слышал о Маугли, Томе Сойере и Геке Финне.
— А где ж я успел бы их читать, в программе их не было, а ты попробуй поработай на заводе и институт одновременно закончи, пятилетнюю программу за три года... И так спал четыре часа в сутки, — сказал Ченцов.
В казарме и на учениях он был молчалив, исполнителен и никогда не жаловался на усталость.
Он сразу же выделился на занятиях и на вопросы командиров отвечал чётко, быстро, ясно. Рабочие-ополченцы относились к нему хорошо, все с ним были по-простому, но однажды он доложил политруку, что писарь неправильно выдаёт увольнительные. После этого на него дулись, а портовой грузчик Галмгузов, командир расчёта, сказал ему насмешливым голосом:
— Живёт в тебе, товарищ Ченцов, административная жилка.
— Я в ополчение пошёл родину защищать, а не ерунду прикрывать, — ответил Ченцов.
— А мы что ж, не кровь проливать идём? — сказал Галигузов.
Незадолго до выхода в степь отношения между Сергеем и Ченцовым испортились. Резкость Сергея, мальчишеская, ошеломляющая прямота его суждений, странные и трудные вопросы, которые он задавал, раздражали и настораживали Ченцова.
Однажды Серёжа затеял разговор о командире роты, стал ругать его.
Ополченцы, слышавшие этот разговор, посмеивались, вечером один молодой рабочий сказал Сергею:
— Ты напрасно такие разговоры о комроте заводишь, за такие разговоры в штрафную роту могут отправить.
Ченцов сердито сказал:
— Надо действительно доложить политруку Шумило.
— Это было бы не по-товарищески, — сказал Сергей Ченцову.
Тот ответил:
— Ошибаешься, именно это по-товарищески, тебя следует продернуть во-время; ты парень довольно интеллигентный, а сознательности в тебе мало.
— А по-моему, это... — сердито и смущённо проговорил Сергей.
Ченцов пожал плечами и вдруг, выйдя из себя, — Серёжа его никогда не видел таким злым и раздражённым, — крикнул:
— Воображаешь ты из себя много, а по сути дела — сопляк!
А в те дни, когда ополчение, выйдя из Сталинграда, стало в степи, оказалось, что плотник Поляков — особо влиятельный человек среди ополченцев. Родные, вероятно, удивились бы, узнав, что Серёжа, по мнению Полякова, оказался совершенно невоспитанным парнем. Он с утра до вечера делал Сергею замечания...
— Что ж ты есть так садишься, пилотку хоть сними... Не за водой пошёл, а по воду, за водой пойдёшь — не вернёшься... Как ты хлеб кладёшь, разве хлеб так кладут?. Человек в блиндаж вошёл, а ты на него мусор метёшь.. Куда ты мослы кидаешь, собак тут нет.. Человек ест, а ты ему гимнастёрку прямо в лицо трусишь... Что за «ну» такое, запрёг меня, что ли.. Спрашивать надо не «кто последний», а «кто крайний» — тут последних нет...
Ему не приходило в голову, что Шапошников не знал правил поведения, известных всем мальчишкам голубятникам в заводском посёлке. Его простая, подчас грубоватая, но добрая философия жизни сводилась к тому, что рабочий человек достоин быть свободным, сытым и счастливым. Он хорошо говорил о пшеничном горячем хлебе, о щах со сметаной, о том, как хорошо летом выпить холодного пивца, а зимой с мороза прийти в чистую, вытопленную комнату и, садясь обедать, пропустить стаканчик белого: «Здравствуй, рюмочка, прощай, винцо».
Он любил свою работу — и так же вкусно, как об обеде с выпивкой, весело блестя маленькими глазами, лежащими среди коричневых моршин и морщинок, говорил об инструменте, о дубовом и кленовом товаре, о ясеневых и буковых досках. Он считал, что работает ради людского удобства и удовольствия, для того, чтобы людям было приятней и легче жить. Он любил жизнь, и, видимо, жизнь его любила, была щедра к нему, не таила от него свою прелесть. Он часто ходил в кино и театр, развёл перед домом сад, любил смотреть футбол, и его знали многие ополченцы как постоянного посетителя стадиона. У него имелась своя лодочка, и во время отпуска он на две недели уезжал ловить рыбу в заволжские камыши, наслаждался молчаливым азартом рыбной ловли и великим богатством волжской воды, золотистой, мягкой, как подсолнечное масло, в лунные ночи, прохладной и грустной в туманном молчании рассвета, сверкающе шумной в яркие ветреные дни.. Он удил, спал, покуривал, варил уху, жарил рыбку на сковородке, пек её в листьях лопуха, прикладывался к бутылочке, пел. Возвращался он хмельной, пропахший рекой, дымом, и долго спустя вдруг находил в волосах то сухую рыбью чешуйку, то высыпал из кармана щепотку белого речного песку... Он курил особый душистый корешок и специально ездил за ним в станицу за пятьдесят километров, к знакомому старику. В молодые годы он многое повидал, служил в Красной Армии, участвовал в обороне Царицына, служил в пехоте, потом в артиллерии. Он показывал ополченцам заросшую травой, полузасыпанную песком канаву и божился, что это тот самый окоп, в котором он сидел двадцать два года назад и стрелял из пулемёта по красновской коннице.
Политрук Шумило решил устроить вечер воспоминаний старого участника царицынской обороны, собрал народ из других подразделений, но беседа не получилась Поляков смутился, когда увидел десятки людей, пришедших его послушать, стал заикаться, совсем замолчал. Потом, вдруг оживившись и придя в отчаянную бодрость, он сел на землю, перешёл со слушателями на «ты», словно не доклад делал, а вёл беседу с приятелем в пивной, понёс совсем не то, что следует. С поистине поразительной памятью он стал рассказывать, радуясь улыбкам слушателей, о том, как в ту пору кормили, многословно и подробно заговорил он о каком-то Бычкове, похитившем у него двадцать один год назад из мешка новые сапоги...
Пришлось Шумило самому сделать подробный доклад, хотя политруку роты в пору обороны Царицына было никак не больше двух лет.
После этого вечера ополченцы насмешливо и дружелюбно оглядывали Полякова, а комиссар полка в весёлую минуту спрашивал Шумило:
— Кого докладчиком, Полякова пустим?.. — и, подмигивая, добавлял: — Ох, бедовый старик....