В годы колхозной жизни ощущение своей личной силы, своего умения слилось с ощущением единства силы народа и величия той доброй цели, которую ставил себе всенародный труд. В дни общей колхозной пахоты, в дни жатвы и молотьбы Вавилов чувствовал то новое, что было внесено в жизнь размахом колхозной работы. От края до края широкого поля трудились десятки и сотни людей. Гул автомобилей, рёв тракторов, мерное движение мощного комбайна, усилия трактористов, шофёров, бригадиров — всё сливалось в едином, направленном к одной цели, общем и разумном труде. Все эти десятки и сотни рук — девичьих, мужских, старушечьих, одни тёмные от загара, другие тёмные от машинного масла, вместе напряжённо и дружно преодолевали огромность работы, поднимали пласты земли, скашивали, обмолачивали колхозное поле. И всякий работающий чувствовал свою силу в живой, трудовой связи, объединявшей волю, умение, сноровку каждого отдельного колхозника во всенародной воле, сноровке труда.
Он видел и знал, чем могут гордиться советские крестьяне перед светом! тракторы и комбайны, и моторы для насоса, качавшего воду на свиноферму и в коровник, на опытное поле, и дизели, и движки, и гидростанция на речке. Он видел, что в деревне кое-кто покатил на велосипеде, появились грузовики, росли МТС, где работали умелые механики, появились учёные полеводы, пасечники, мичуринские сады, появились птицефермы, колхозные конюшни, и хлевы с каменным полом, асфальт на многих дорогах. Казалось бы, ещё лет десять-пятнадцать, и трудовая, дружная и единая сила народа могла бы вспахать, засеять отборным, невиданным в мире зерном весь простор огромных земель. Но фашисты не стали ждать этой поры, пошли сразу
На первом политзанятии, происходившем на вольном воздухе, лысый, большелобый политрук Котлов спросил у Вавилова:
— Вы кто, товарищ? Тот ответил:
— Колхозный активист.
— Гвардии колхозный активист, — вполголоса подсказал: Резчиков.
Ответ Вавилова насмешил всех, особенно Рысьева. Надо было ответить. «Красноармеец третьей роты, такого-то полка, такой-то краснознамённой гвардейской дивизии».
Но Котлов не стал поправлять Вавилова, а сказал:
— Очень хорошо.
Оказалось, что на политчасе деревенский Вавилов забил многих. Он знал и про Румынию, и про Венгрию, помнил, в каком году была пущена Магнитка и кто командовал Севастопольской обороной в 1855 году, рассказал: о войне 1812 года, удивил всех, когда, поправив бухгалтера Зайченкова, сказал: «Гинденбург не военный министр был, а фельдмаршал у Вильгельма».
Котлов отметил Вавилова, и когда случилась неясность и кто-то задал вопрос, политрук, усмехаясь, проговорил:
— Ну, а вы как бы ответили, товарищ Вавилов! Вечером толстоносый лукавый Резчиков развеселил всех — встал перед Вавиловым навытяжку и скороговоркой произнёс:
— Разрешите обратиться, товарищ колхозный активист. Вам комиссар дивизии полковой комиссар Вавилов не родственником ли приходится?
— Нет, не родственник, должно быть, однофамилец, — ответил Вавилов.
На рассвете командир роты лейтенант Ковалёв, о котором было известно, что он сохнет по санинструктору Елене Гнатюк и потому плохо спит, поднял роту по тревоге, устроил учебную стрельбу. Но тут уж Вавилов ничем не отличился — не имел попаданий.
В первые дни занятий его подавили сложность и многообразие оружия винтовки, автоматы, гранаты, ротные минометы, ручные и станковые пулемёты, противотанковые ружья. Он прошёл в соседние подразделения и осмотрел полковые и дивизионные пушки, зенитные пулемёты и противотанковые орудия, тяжелые полковые миномёты, противопехотные и противотанковые мины, издали оглядел рацию, гусеничные тягачи...
Это было огромное и богатое хозяйство одной лишь стрелковой дивизии, и Вавилов сказал: своему соседу по нарам Зайченкову:
— Я по старой армии помню — такого вооружения никогда в России не было. Это ж тысячи заводов нужны!
— А если бы царь купил его, всё равно никто бы им не овладел. Тогда мужик только и знал запречь лошадку, распречь лошадку. А теперь в армию идёт народ технический трактористы да мотористы, слесаря, шофёры... Вот Усуров наш: был шофером в Средней Азии, пришёл в армию — и сразу стал водителем на гусеничном тягаче.
— Чего же он с нами в пехоте? — спросил: Вавилов.
— Это уж частность, — ответил Зайченков, — он сменял разика два керосин на вино, и его комиссар полка в стрелковую роту перевёл.
Вавилов, усмехнувшись, сказал:
— Это частность порядочная.
Они уже выясняли, кто какого года, сколько у кого детей, и Зайченков, узнав, что Вавилов ездил в район в отделение банка по колхозным денежным делам, почувствовал к нему снисходительное дружелюбие старшего бухгалтера лесосклада к сельскому счётному работнику.
На первых занятиях он помогал Вавилову и даже выписал ему на бумажке названия частей автомата и гранаты.
В этих занятиях имелось нечто чрезвычайно важное и значительное — в них был огромный смысл, огромное значение, настолько важное, что люди даже не охватывали его. И командиры, и сотни старшин, сержантов и красноармейцев были людьми, прошедшими через долгие месяцы войны. Они испытали и поняли то, о чём нельзя прочесть в военном учебнике. Они знали бой не только опытом своего ума, но и опытом своих чувств, своих страстей.
В наставлениях и руководствах нельзя узнать того, что чувствует, думает, как ведёт себя человек, прижавшийся лицом ко дну окопа в то время, как в восьми вершках над его хрупкой, присыпанной землёй головой скрежещет гусеница вражеского танка и в ноздри входит смешанный с сухим земным прахом горячий и маслянистый угарный дух отработанных газов. В наставлениях нельзя прочесть, что выражают глаза людей во время внезапной ночной тревоги, когда слышны взрывы гранат, очереди автоматов и в ночное небо поднимаются немецкие сигнальные ракеты.
Этот опыт и эти знания бесконечно важны и касаются сотен и тысяч вещей это знание противника, его оружия, знание войны на рассвете, в тумане, днём, на закате, в лесу, на дороге, в степи, в деревне, на берегу реки, это знание звуков и шорохов войны и, что особенно значительно и важно, — познание себя, своей силы, своей стойкости, выносливости, опыта, хитрости.
Новое пополнение в полевых учениях, ночных тревогах, в жестокой и страшной обкатке танками предметно, объёмно впитывало и усваивало этот опыт.
Опыт войны становился доступен новому, идущему из тыла пополнению потому, что и командир дивизии и командиры рот учили не школьников, которым предстоит покинуть стены школы и вернуться в мирный дом, — они учили солдат, с которыми вместе предстояло драться, они учили одному — войне.
И эта наука происходила десятками, а может быть, сотнями способов. Она велась не только на учениях, в политбеседах, на стрельбах и в боевых перебежках. Она велась каждодневно и ежечасно, эту науку новое пополнение воспринимало в интонациях боевых команд, в походке, в жестах, в движениях, в выражении глаз командиров и обстрелянных боевых красноармейцев. Эта наука была в ночных рассказах Рысьева, в его насмешливых словах: «Фриц, знаешь, как любит?» Эта наука была и в самоуверенных окриках Ковалева! «Беги, беги, вперёд, не падай, тут он тебя не достанет... Зачем ты ложишься, так от миномёта не спрячешься... Что ты выставился, логом беги, эта долинка миномётом простреливается... Где ты машину оставил, хочешь, чтобы тебя авиация раздолбала?»
Эта наука была и в балагурстве Резчикова, в его рассказах, как кто кого перехитрил, в его весёлом панибратстве с войной, в его чувстве насмешки и презрения к противнику, которое так важно солдату и которого ещё не было у солдат летом 1941 года.
И эта наука — чувство войны — была важной, значительной, полной смысла для умов и сердец; такой важной, такой значительной, что люда часто не отдавали себе в этом отчёта.
В час начала войны с фашистской Германией всюду — в больших и малых городах, на заводах, в деревнях, на реках и морях — люди поняли — пришло время великих и горьких трудов, потому что в народе немцев считали сильным воинственным народом, а Германию — сильной и богатой страной.