— Давайте, — внезапно оживился Серёжа, — давайте, обязательно.
Вера сперва стала отказываться, но выпила лихо и закусила солдатским сухариком, добытым из зелёного мешка.
— Вы будете настоящая фронтовая подруга, — сказал Ковалёв
И Вера стала смеяться, как маленькая, морща нос, притопывая ногой и тряся русой гривой волос.
Серёжа сразу захмелел, сперва пустился в критику военных действий, а потом стал читать стихи. Толя искоса поглядывал на Ковалёва, не смеется ли он над семейством, где взрослый малый, размахивая руками, читает наизусть Есенина, но Ковалёв слушал внимательно, стал похож на деревенского мальчика, потом вдруг раскрыл полевую сумку и сказал:
— Стой, дай я спишу!
Вера нахмурилась, задумалась и, погладив Толю по щеке, сказала!
— Ой, Толя, Толенька, ничего ты не знаешь! — таким голосом, точно ей было не восемнадцать лет, а по крайней мере пятьдесят восемь.
Александра Владимировна Шапошникова, высокая, статная старуха, задолго до революции кончила по естественному отделению Высшие женские курсы. После смерти мужа она одно время была учительницей, затем работала химиком в бактериологическом институте, а в последние годы заведывала лабораторией по охране труда. Штат в лаборатории был невелик, а во время войны и вовсе уменьшился, и ей приходилось самой ездить на заводы, в железнодорожные депо, на элеватор, на швейные и обувные фабрики, брать пробы при исследовании воздуха и промышленной пыли. Эти поездки утомляли, но Александре Владимировне они были приятны и интересны. Она любила работу химика, и в своей маленькой лаборатории сконструировала аппаратуру для количественного анализа воздуха промышленных предприятий, производила анализы металлической пыли, технической и питьевой воды, определяла вредоносные окись углерода, сероуглерод, окислы азота, анализировала различные сплавы и свинцовые соединения, определяла пары ртути и мышьяка. Она любила людей и при поездках на предприятия встречалась и разговаривала, заводила дружбу с токарями, швеями, мукомолами, кузнецами, монтёрами, кочегарами, кондукторами трамваев, желез подорожными машинистами.
Вернувшись с работы, она, подойдя к зеркалу, долго поправляла свои белые волосы, приколола к воротничку блузки брошечку-две эмалевые фиалки. Она задумалась на мгновение, глядя на себя в зеркало, и решительно открепила брошку, положила её на столик. Дверь приоткрылась, и Вера громким, смешливым и испуганным шёпотом сказала:
— Бабушка, скорей, пришёл этот самый грозный старик Мостовской!
Александра Владимировна на секунду замешкалась, вновь приколола брошку и торопливо пошла к двери.
Ока встретила Мостовского в маленькой передней, заставленной корзинами, старыми чемоданами и мешками с картошкой.
Михаил Сидорович Мостовской принадлежал к людям той неисчерпаемой жизненной силы, о которых принято говорить — «это человек особой породы».
Мостовской жил до войны в Ленинграде. Его вывезли из блокады самолётом в феврале 1942 года. Мостовской сохранил легкость походки, хорошее зрение и слух, сохранил память и силу мысли, а главное, сохранил живой, не запылённый интерес к жизни, науке и людям. Он обладал всем этим, несмотря на то, что прожил жизнь, которой бы хватало на много людей столько пришлось на него одного царской каторги, ссылки, бессонных трудовых ночей, лишений, ненависти врагов, разочарований, горечи, радости, печали Александра Владимировна познакомилась с Мостовским до революции. Это было в ту пору, когда покойный муж её служил в Нижнем Новгороде, и Мостовской, приехавший туда по конспиративным делам, около месяца прожил у Шапошниковых на квартире. Потом уж, после революции, она, приезжая в Ленинград, навещала его, а ныне, в пору войны, судьба столкнула их в Сталинграде.
Он вошёл в комнату и оглядел живыми прищуренными глазами стулья и табуретки, стоящие вокруг накрытого белой скатертью, ожидавшего гостей стола, стенные часы, платяной шкаф, китайскую складную ширму с вытканной шелком фигурой крадущегося тигра среди зеленовато-желтого бамбука.
— Эти некрашеные книжные полки напоминают мою ленинградскую квартиру, проговорил Мостовской, — да и не только полки напоминают, но и то, что на полках: вот «Капитал», и Ленинские сборники, и Гегель — по-немецки, а на стене портреты Некрасова и Добролюбова.
Мостовской поднял палец:
— 0! Судя по количеству приборов — у вас званый обед. Напрасно вы мне не сказали, я бы надел свой лучший галстук.
Александра Владимировна всегда испытывала перед Мостовским несвойственное ей чувство робости. И сейчас ей показалось, что Мостовской осуждает её, и она покраснела Печальна и трогательна краска смущения на старческом лице.
— Подчинилась требованиям дочерей и внуков, — сказала Александра Владимировна, — после ленинградской зимы вам это, вероятно, кажется лишним и странным.
— Наоборот, совсем наоборот, далеко не лишним, — сказал он и, сев к столу, принялся набивать самосадом трубку. — Пожалуйста, вы ведь курите, — протянул он ей кисет. — Попробуйте моего.
Мостовской вынул из кармана кремень, пухлый белый шнур и кусок стального напильника.
— «Катюша», — сказал он, — не ладится она у меня. Они переглянулись и улыбнулись друг другу «Катюша» действительно не ладилась, не давала огня.
— Я сейчас принесу спички, — предложила Александра Владимировна, но Мостовской замахал рукой
— Что вы, спички, кто их теперь тратит зря.
— Да, теперь держат спички на случай ночных неожиданностей военного времени.
Ода пошла к шкафу и, вернувшись к столу, с шутливой торжественностью сказала:
— Михаил Сидорович, разрешите вам преподнести от всей души, — и протянула непочатый коробок спичек, Мостовской принял подарок. Они закурили, одновременно затянулись и выпустили дым, он смешался в воздухе, пополз лениво к открытому окну.
— Думаете об отъезде? — опросил Мостовской.
— Как все, но пока ещё никаких разговоров нет.
— А куда думаете, если не военная тайна?
— В Казань, туда эвакуирована часть Академии наук, а муж моей старшей дочери, Людмилы, он профессор, собственно член-корреспондент, получил квартиру, то есть не квартиру-две комнатки, зовет к себе. Но вам-то беспокоиться нечего, за вас подумают.
Мостовской посмотрел на неё и кивнул.
— Неужели их не остановят? — спросила Александра Владимировна, и в голосе её было отчаяние, как-то не вязавшееся с уверенным и даже надменным выражением её красивого лица. Она заговорила медленно, с усилием: — Фашизм действительно так силен? Я не верю этому! Объясните мне, ради бога. Что это? И эта карта на стене, мне иногда хочется её снять, спрятать. Серёжа каждый день переставляет флажки. Как прошлым летом — возникают всё новые направления: Харьковское, потом вдруг Курское, потом Волчанское и Белгородское. Пал Севастополь. Я спрашиваю у военных, выпытываю — что это?
Она помолчала и, движением руки как бы отталкивая страшную для себя мысль, продолжала:
— Я подхожу к книжным полкам, вот о которых вы говорили, где Пушкин, Чернышевский, Толстой, Ленин, беру в руки книги, листаю их, — нет, нет, мы остановим фашистов, конечно, конечно, остановим!
— Что же вам отвечают военные? — спросил Мостовской. В это время из-за двери послышался сердитый и смеющийся молодой женский голос:
— Мама, Маруся, где же вы? Ведь пирог сгорит!
Мостовской сказал:
— О, дело, оказывается, нешуточное, пирог! Александра Владимировна, указав в сторону двери, объяснила;
— Собственно, из-за неё всё и устроили, это моя младшая, Женя, вы её знаете. Неделю назад вдруг приехала. Теперь близкие все разлучаются, а тут такая неожиданная встреча. А тут еще внук, сын Людмилы, проездом на фронт остановился. Вот мы и решили одновременно отметить и встречу и расставание.
— Да, — сказал Мостовской, — жизнь ведь идёт...
Шапошникова тихо произнесла:
— Если бы вы знали, как тяжело, и общее горе я воспринимаю не как молодые, а по-стариковски.