Число примеров можно расширить, охватить ими деятелей точной науки, путешественников, садоводов, строителей, оросителей пустынь. Этим ясным, юношески чистым чувством и знанием великой цели наделены многие и многие советские люди, строители нового мира — рабочие, колхозники, инженеры, учёные, учителя, врачи... Они сохраняют его до седых волос.
Штрум навсегда запомнил первую лекцию Чепыжина, его густой, чуть чуть сипловатый голос, то учительски снисходительный и неторопливый, то вдруг быстрый и страстный; голос, точно принадлежащий политическому агитатору, а не профессору, излагающему физическую теорию студентам университета Формулы, которые он писал на доске, тоже не были бесстрастными выражениями новой механики невидимого мира сверхэнергий и сверхскоростей, а казались призывами и лозунгами — мел скрипел и сыпался, иногда он постреливал, когда рука профессора, привыкшая не только к перу и тонким кварцевым и платиновым приборам, но и к топору и лопате, с размаху, как гвоздь, вбивала точку либо выводила лебединую шею интеграла. Эти формулы напоминали фразы, полные человеческого содержания, фразы, говорящие о сомнении, вере, любви. И Чепыжин подчёркивал это чувство, расставляя точно в листовке либо в страстном личном письме знаки вопроса, многоточия, победные восклицательные знаки. Больно стало, когда после лекции дежурный начал стирать с доски все эти радиката, интегралы, дифференциалы, тригонометрические обозначения, греческие альфы, дельты, эпсилоны, кси, объединённые умом и волей человека в боевую дружину. Казалось, эту доску надо сохранить, как сохраняют ценные рукописи.
И хоть много лет прошло с тех пор, и самого Штрума уже слушали студенты, и он сам писал мелом на чёрной доске, чувство, которое он испытывал, слушая первую лекцию своего учителя, неизменно жило в нём.
Каждый раз, входя в кабинет к Чепыжину, Штрум волновался; а вернувшись из института, по-ребячьи хвастливо докладывал домашним либо друзьям: «Сегодня гуляли с Чепыжиным, дошли до Шаболовской радиостанции «, «Чепыжин пригласил нас с Людмилой на встречу Нового года «, «Дмитрий Петрович считает, что моя лаборатория работает в правильном направлении...»
Штруму запомнился один разговор с Крымовым по поводу Чепыжина. Это было за несколько лет до войны. Крымов приехал на дачу после многодневной, напряжённой работы.
Людмила уговорила его снять суконную гимнастёрку, надеть пижаму Виктора Павловича Крымов сидел в тени цветущей липы с блаженным выражением лица, которое всегда приходит к людям, приехавшим за город и после долгих часов, проведённых в жарких, прокуренных комнатах, вдруг испытавшим простое и полное физическое счастье от того, что в мире есть душистый, свежий воздух, холодная колодезная вода, шум ветра в ветвях сосен.
Штруму запомнилось это выражение счастья на утомлённом лице Крымова, казалось, ничто не могло заставить его выйти из состояния покоя. И должно быть, именно поэтому поразила Штрума внезапная перемена, происшедшая с Крымовым, едва разговор о прелестях клубники с сахарным песком и холодным молоком перешёл на «городские» темы.
Штрум сказал о том, что накануне видел Чепыжина и тот рассказывал ему о задачах новой лаборатории, организованной в Институте физики.
— Да, грандиозный учёный, — сказал Крымов, — но там, где он отходит от своих работ по физике и пытается философствовать, он, случается, противоречит самому себе как физику, не разбирается в марксистской диалектике.
Людмила Николаевна сразу вспыхнула и набросилась на Крымова.
— Да как вы можете в таком тоне говорить о Чепыжине? А Крымов, словно не он только что благодушествовал под цветущей липой, нахмурился и сказал:
— Уважаемый товарищ Люда, в подобном случае разговор у революционного марксиста один — будь то отец родной, Чепыжин либо сам Ньютон.
Штрум знал, что Крымов прав, ведь не раз ещё покойный Лебедев говорил о том же.
Но и его рассердил резкий тон Крымова.
— Знаете, Николай Григорьевич, — сказал он, — в своей правоте вам следует всё же задуматься, почему такие люди, столь несовершенные в теории познания, так сильны в самом познании.
Крымов сердито посмотрел на него и проговорил:
— Это не довод в философском споре. Вы отлично понимаете, что история науки знает примеры, когда учёные в своих лабораториях являются стихийными проповедниками диалектического материализма, его последователями, его сыновьями, они беспомощны и бессильны при малейшем отступлении от него... Но едва эти же люди начинают вырабатывать свою доморощенную философию, они этой кустарной философией не могут объяснить явлений жизни, сами того не понимая, борются против своих собственных замечательных научных достижении. Я непримирим потому, что люди, подобные вашему Чепыжину, их замечательные труды дороги мне, не меньше, чем вам.
Проходили годы, а связи Чепыжина со своими учениками, переходившими к самостоятельной научной работе, не ослабевали. Это была рабочая, живая, свободная, демократическая связь, объединявшая учителя с учениками крепче, сильней, чем любые другие скрепы и связи, придуманные и созданные человеком.
В день отъезда в Москву утро выдалось прохладное и ясное.
Виктор Павлович, поглядывая в раскрытое окно, слушал последние наставления Людмилы.
Людмила Николаевна втолковывала мужу, в каком порядке разложены вещи в чемодане, куда положены пакетики яичного порошка, перетрум, стрептоцид, старые газеты на завёртку папирос из самосада, какие продукты следует есть в первую очередь, какие оставить под конец путешествия, просила привезти обратно пустые баночки и бутылки — в казанской эвакуации добыть все это представляло много хлопот.
— Так не забудь же, — говорила она, — список вещей, которые необходимо привезти с дачи и из квартиры, в твоём бумажнике, рядом с паспортом.
Прощаясь, она обняла мужа и сказала:
— Не переутомляйся, дай мне слово, что в случае воздушной тревоги обязательно будешь спускаться в подвал Виктор Павлович сказал:
— Помню свою первую самостоятельную поездку поездом, во время гражданской войны. Мама положила деньги в специальный мешочек и пришила его с внутренней стороны рубахи. Тогда главными опасностями были сыпняк и бандиты...
Но когда автомобиль отъехал от дома, Штрум забыл о волнении, охватившем его при прощании Утреннее солнце красило городские деревья, поблескивающую, увлажнённую росой мостовую, запылённые стёкла, лупящуюся штукатурку и кирпич стен.
Постоев, полный, высокий, бородатый, уже ждал у ворот, возвышаясь на голову среди своего семейства: жены, дочери Аллочки и худого, бледнолицего сына студента.
Сидя в автомобиле. Постоев, привалившись к Виктору Павловичу, сказал, косясь на оттопыренные уши седого шофёра:
— Вы говорите, реэвакуироваться некоторые осмотрительные люди уже вывезли семьи из Казани в Свердловск либо в Новосибирск.
Шофер повернулся к ним вполоборота и сказал:
— Вчера, говорят, немецкий разведчик летал.
— Ну и что ж, и наши разведчики над Берлином летают, — сказал Постоев.
Даже яркое утреннее солнце было бессильно скрасить суровый вид военного вокзала: дети, спящие на узлах и ящиках, старики, медленно жующие хлеб, женщины, одуревшие от усталости, от детского крика, призывники с большими мешками за плечами, бледнолицые раненые и едущие на переформирование красноармейцы...
В мирные времена среди едущих в поездах не только деловые люди и командированные: едут весёлые курортники, студенты-отпускники и практиканты, едут разговорчивые, умные старухи поглядеть вышедших в большие люди сыновей, едут дети оказать почёт старикам, а главное, много народу едет домой, на побывку в родные места.
Но в пору войны сурово и печально выглядели люди в поездах и на вокзалах.
Виктор Павлович пробирался следом за носильщиком по станционному залу. Вдруг послышался крик: оказалось, в сутолоке у колхозницы украли документы и деньги. Мальчик в штанишках, сшитых из плащ-палатки, жался к ней, ища защиты и утешения и стараясь утешить, а мать, держа на руках грудного ребёнка, кричала отчаянным голосом — что было ей делать без билета, без денег, без справки из колхоза?