Над вокзалами и железнодорожной насыпью вздувались, пузырились, рвались к небу кровяно-чёрные пожары, плоско над землёй вспыхивали взрывы, и в светлом, смертном воздухе мелькали, кружились чёрные комарики-самолёты.
— Это провокация! — крикнул кто-то.
И чей-то негромкий, но всеми услышанный голос, уже не спрашивающий, а уверенно вещая суровую правду, внятно произнёс:
— Товарищи, Германия напала на Советский Союз, все на аэродром!
С какой-то особой остротой и точностью запомнил Новиков ту минуту, когда, кинувшись следом за всеми к аэродрому, он остановился среди сада, по которому гулял несколько часов назад. Был миг тишины, и могло показаться, что ничего не произошло. Земля, трава, скамейки, плетёный столик под деревьями, на котором лежала картонная шахматная доска и рассыпанное, не собранное после игры домино...
Именно в этот миг тишины, когда стена листвы закрыла от него пламя и дым, он ощутил режущее, почти невыносимое для души человека чувство исторической перемены.
И это пришедшее изменение было неотвратимым, и хотя лишь один крошечный миллиметр отделял ещё жизнь Новикова от привычного берега, не было уже силы, способной уничтожить этот зазор, он рос, ширился, превращался в метры, километры. Жизнь и время, которые Новиков ещё физически ощущал, как своё настоящее время и свою настоящую жизнь, в нём, внутри его сознания, превращались в прошлое, в историю, в то, о чём станут говорить». «О, так жили и думали люди до войны». А новое внезапно, из смутно угадываемого будущего, превратилось в настоящее, в его новую жизнь и в его новое время. В этот миг он подумал об Евгении Николаевне, и ему показалось — мысли о ней будут сопутствовать ему в том, новом, что пришло...
Желая сократить путь к аэродрому, он перелез через забор и бежал меж ровного строя молодых ёлок. Возле маленького домика — вероятно там жил бывший садовник помещика — стояли поляки, мужчины и женщины, и когда он пробегал мимо них, женский голос жадно, с придыханием спросил:
— Кто то, Стасю?
И звонкий детский голос ответил:
— То москаль, русский, мамо, — и прибавил объясняюще: — жовнеж [ Солдат]
Он бежал и, задыхаясь от бега, повторял застрявшее в его потрясённом сознании слово:
— Русский солдат, русский, русский солдат...
И в этом слове было для него какое-то горькое и гордое, радостное и новое звучание.
Едва подбежал он к аэродрому, как от вершины ближайшего леса оторвались самолёты — один, два, тройка и ещё тройка... Что-то хлестнуло, ёкнуло, и земля задымилась, вскипела, как вскипает вода, он невольно зажмурился — пулемётная очередь пронеслась в нескольких шагах от него, и тотчас его оглушило рёвом мотора, и он успел увидеть кресты на крыльях, свастику на хвосте самолёта и голову пилота в лётном шлеме, мельком оглядывающего содеянное. И тотчас вновь стал нарастать гул, рев идущего на бреющем полёте второю штурмовика.. И за ним третьего.
На аэродроме пылали три самолёта, и люди бежали, падали, вскакивали и вновь бежали...
Лётчик, бледный юноша с выражением решительной и мстительной злобы, влезал в кабину истребителя, махнув мотористу рукой: «от винта», повёл подрагивающий самолёт на взлётную дорожку; и едва самолёт, приглаживая струёй воздуха седую от росы траву, разбежался, подпрыгнул, стал взбираться по небу, завертелся винт еще одного истребителя, и он, ободряя себя рёвом мотора, подпрыгнул, точно пробуя силу мускулистых ног, побежал, оторвался от земли и потянул вверх. То были первые воздушные солдаты, заслонившие своим телом тело народа...
... На первый советский самолёт навалились четыре «мессершмитта». Присвистывая и подвывая, они шли за ним, выпуская короткие пулемётные очереди. «Миг» с простреленными плоскостями, задымившись, кашляя, «выжимал скорость, стремясь оторваться от противника. Он взмыл над лесом, потом внезапно исчез и так же внезапно появился вновь, потянул обратно к аэродрому, а за ним полз черный траурный дым.
В это мгновение гибнущий человек и гибнущий самолёт слились, стали едины, и все, что чувствовал там, в высоте, юноша-пилот, передавали крылья его самолета. Самолет метался, дрожал, охваченный судорогой, той, что передавали ему охваченные судорогой пальцы лётчика, терял надежду и вновь боролся, уже не имея надежды. Солнце летнего рассвета освещало его, и всё, что испытывало сознание юноши — ненависть, страдание, жажду победить смерть, и все, что испытывали его сердце, его глаза, — всё передал стоявшим внизу гибнущий самолет. И то, чего страстно хотели люди на земле, вдруг свершилось. Вторая машина, о шторой все забыли, стремительно зашла в хвост «мессершмитту», добивавшему советский истребитель. Удар был внезапен — жёлтый огонь смешался с желтизной окраски, и немецкая машина, секунду назад казавшаяся неотвратимо мощным, стремительным демоном, расщепилась, рассыпалась и грудой повалилась на вершины деревьев. Одновременно, развернув в утреннем небе чёрный, гофрированный дым, рухнул растерзанный советский истребитель. Три «мессершмитта» ушли на запад, а оставшийся в воздухе советский самолёт сделал круг и, карабкаясь по невидимым воздушным ступеням, ушёл в сторону города.
Голубое небо стало пусто, и только два чёрных столба дыма, наливаясь, густея, подрагивая, поднимались над лесом.
А через несколько минут на аэродром тяжело, устало опустился самолёт, из него вылез человек и хрипло крикнул:
— Товарищ командир полка, во славу Советской Родины — двоих сбил!
И в глазах его Новиков увидел всё счастье, всю ярость, всю страсть и весь разум того, что происходило в небе, того, что лётчики никогда не могут рассказать словами, но что вдруг, не успев ещё погаснуть, мелькнёт в их расширенных ярких глазах в миг приземления.
В полдень Новиков в штабе полка слышал по радио речь Молотова. Он подошёл к командиру полка, вдруг обнял его, и они поцеловались.
«Наше дело правое, победа будет за нами!»
Днём Новиков был в штабе стрелковой дивизии...
В Брест уже нельзя было проехать, говорили, что в город ворвались немецкие танки и что форты, стоявшие западнее города, обойдены ими.
Беспрерывный тяжёлый грохот крепостной артиллерии потрясал маленький домик, в котором размещался штаб дивизии.
Как по-разному вели себя люди! Одни становились каменно-спокойными, у других голоса срывались, дрожали руки.
Начальник штаба, пожилой, сухощавый полковник с пятнами седины — казалось, она внезапно выступила в его волосах — знал Новикова по разбору прошлогодних манёвров. Когда Новиков вошёл, он, видимо вспомнив прошлогоднюю встречу, швырнул глухонемую телефонную трубку и сказал:
— А-а, похоже, «красные» и «синие»! В полчаса батальон списан! Нету! Весь! — и, ударив кулаком по столу, крикнул: — Бандиты!
Новиков сказал ему, указывая на окно:
— В ста метрах от вас какая-то диверсантская сволочь вон из этих кустов пустила две пули по моей машине, надо бы послать красноармейцев.
Начальник штаба пренебрежительно отмахнулся рукой:
— Всех не переловишь!
Подмаргивая глазом, точно выгоняя из него соринку, мешавшую правильно и спокойно смотреть, он заговорил:
— Только началось, комдив кинулся в полки... А я здесь. Мне звонит командир полка, голос спокойный «Веду бой с пехотой и танками, отразил артогнём две атаки» Второй докладывает: «Немецкий танковая колонна раздавила пограничную заставу, поток танков движется по шоссе. Веду огонь!» Начальник штаба ткнул пальцем в карту:
— Вдоль нашего крайне-левого прошли танки. А пограничники не оглядываются, дерутся до последнего. А тут жёны, дети, ясли, каким маршрутом их эвакуировать? Так их посадили в грузовики и увезли, а куда — может быть, под эти самые танки, что мимо нас прошли. А боеприпасы? Оттягивать, подвозить? Задачка! — Он умник какой-то подвернулся, посоветовал «Не поддавайтесь на провокацию!» А? Дурак!
— А здесь что? — спросил Новиков, указывая на карте участок, прилегающий к шоссе.
— Тут-то батальон и погиб, и комдив здесь погиб!.. Золотой мужик! крикнул начальник штаба. Он потёр ладонями лицо, точно умывался, и указал на стоящие в углу бамбуковые удилища, бредень, подсак: — Сегодня в шесть часов утра с ним собирались... Линь, говорит, здесь в прошлое воскресенье хорошо клевал. А? Золотой мужик, нету, как не жил на свете! А зам по строевой из Кисловодска едет, с первого я должен был ехать. Уже литер выписал. А?