Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ползёт он, а я чую, не по-нашему словно, и шум от него какой-то не тот, как от зверя, я стрелять боялся, я руками.

Мулярчук складывал стену, работал молча, быстро.

— Силен ты камни класть, — шепнул Резчиков, ему не хотелось прислушиваться к страшным словам Усурова.

— Так я ж печником был, — ответил: Мулярчук, — кладу и вспомнил вот жизнь была, отработал — и домой; в районном центре, печником.

— Тихо стало, — сказал: Вавилов, — теперь уж, видно, до рассвета. Ребята, только не шумите

— Женатый: — строго спросил Усуров у Мулярчука.

— Не, я у матери жил, в Полонном, в районном центре, — ответил: Мулярчук, радуясь, что интересуются им, и торопливо добавил — У меня мать хорошая. И я до неё добрый был, всё ей отдавал. Но уж она беспокоилась, чуть собрание или чуть задержусь — встречать шла. Я горилки не пил и с дивчатами не ходил. Я в районном коммунхозе печником был.

— А я вдовый был, и детей не было, — сказал: Резчиков, тоже, как и Мулярчук, говоря о себе в прошедшем времени. — О, брат, водочку я любил, как собачка молочко, и от женщин обиды мне не было.

— Слушайте, — сказал: Усуров, — я вас вот что прошу. Часик до свету посидим. Мы отсюда никуда, а утром к нам полк пробьётся — увидите, пробьётся!

Мулярчук раздельно, чтобы запомнили, сказал:

— Мою мать звать Мария Григорьевна, а меня Микола Мефодьевич.

Охваченный беспокойством, что товарищи так и не поймут и никогда уж не узнают, если он не расскажет, как летом красиво в районном центре Полонном и какие кругом сахарные заводы, и какой хорошей женщиной и умелой портнихой была его мать, — Мулярчук, смешивая русские и украинские слова, рассказывал:

— Моя маты усе могла пошить, но больше для силянства шила, пиджак чи фуфайку дядьки зимой носят, сачки — на зиму бабы одивают, и корсет — така кофта без рукав, и лыштву — юбка вышита, на свято её носять, и спидницю, и жакетик лёгкий, она всё умеет... а я по печному дилу — и пичь, и грубу — по вашему подтопок, и припечек — лежанку, и в Полонном, и в Ямполи, и по сёлам, восемь рокив робыв, я считался добрый печник.

Вавилов спокойно, не боясь немцев, зажёг спичку, прикурил, и все увидели, как по грязным щекам его текут две чёрные слезы.

— Ты рассказывай, Мулярчук, рассказывай, — сказал: он, — я тоже хотел на то лето у себя печь переложить.

Усуров наклонился прикурить, и огонёк осветил его огромные ладони.

— Ранен в руки, что ли?

— Это не моя кровь, я двоих лопатой порубал. Пока ползал, — ответил: Усуров и всхлипнул. — До чего осатанели, а? — с жалостью к себе, изумляясь, сказал: он и тяжело задышал, прислушался.

— Притих Рысьев, — сказал: снова Усуров, — не дышит. — Он встал, потом снова сел, стал оглядываться. — Небо, как шуба, так в июле в Самарканде не бывает. — Он тревожно тронул Резчикова — Не спи, не спи, хоть посиди.

— Ты не томись, Усуров, — сказал: Вавилов, — не такие, как мы, умирали. Дома побывать хоть минуточку... А там что, там сон...

— Шоколад дочке передать, — усмехнулся Резчиков. Над Волгой поднялась советская ракета. Она вызревала, словно пшеничный колос, стала восковой, молочно-белой, пожелтела, поникла, поблёкла, осыпалась... И после этого ночь сделалась ещё черней.

До рассвета люди молчали, редко-редко перебрасывались словом. О чём думали они? Дремали? Потом, насторожившись, они жадно, покорно и тревожно наблюдали, как в тишине из тьмы, равно наполнявшей небо и землю, рождался свет

Земля вокруг стала слитно-чёрной, а всё ещё тёмное небо отделилось от неё, словно земля оттянула немного тьмы от неба, и тьма оседала бесшумными хлопьями, отслаивалась книзу. В мире уже была не одна тьма, а две: ровная спокойная тьма неба и исступлённый, густой мрак земли.

А потом небо словно тронуло пеплом, оно чуть-чуть посветлело, а земля всё наливалась мраком. Ровная черта, отделявшая небо от земли, стала ломаться, терять прямизну, стали прочерчиваться отдельные зазубрины, выбухи на земной поверхности. Но это ещё не был свет на земле, это тьма делалась видимой благодаря посветлевшему небу. А вскоре стали видны облака, и одно из них, самое высокое, самое маленькое, словно вздохнуло, и легкий, едва видимый румянец живого тепла прилил к его бледному, холодному личику.

Дремавшие в прибрежных зданиях бойцы 13-й дивизии вдруг услышали со стороны вокзала, где засел окружённый батальон, пулемётную очередь, взрывы ручных гранат, крики немцев, пальбу, разрывы мин, гудение танка.

— Ох, ну и народ, до чего крепок, — изумляясь, говорили красноармейцы.

Но никто не видел из прибрежных зданий, как на вокзале над тёмной ямой поднялся освещённый косым солнечным светом пожилой человек с запавшими щеками, поросшими чёрной щетиной, занёс гранату, оглянулся светлым, внимательным взором.

Автоматы жадно, перебивая друг друга, застрочили по нему, а он всё стоял в светложёлтом пыльном облаке, и когда не стало его видно, казалось, он не рухнул мёртвым кровавым комом, а растворился в пыльной, молочно-жёлтой, клубящейся и светящейся в лучах утреннего солнца туманности.

До вечера похоронные команды армии Паулюса собирали и складывали на грузовики трупы немецких солдат и офицеров, погибших при взятии вокзала.

На пустынной возвышенности, расположенной на западной окраине Сталинграда, планировщики намечали места для отрытия могил; специализированные отряды подготовляли гробы, кресты, дёрн, гальку, кирпич, везли песок для посыпания дорожек на новом кладбище.

Кресты поднимались в строгом равнении, в точной дистанции — могила от могилы, ряд от ряда. А грузовики всё шли и шли, пылили, везли тела убитых, гробы, кресты добротной фабричной выделки, сделанные из аккуратных, проваренных в химическом составе, предохраняющем дерево от гниения, стандартных брусьев.

На прямоугольных дощечках отряд маляров выписывал с помощью трафареток чёрным готическим шрифтом имена, фамилии, звания, дни, месяцы, годы рождения захороненных.

И среди сотен различных дат рождения, различных имён, фамилий, молодых и старых немецких солдат, убитых при штурме вокзала, во всех надмогильных надписях была одна совпадающая дата — дата смерти.

Ленард и Бах бродили среди развалин, разглядывая тела мёртвых красноармейцев.

Ленард, любопытствуя, трогал носком ладного сапожка убитых. Где она, в чём она скрыта, тайная причина, породившая ужасное, мрачное упорство этих ныне мёртвых людей? Они лежали маленькие, серолицые и желтолицые, в зелёных гимнастёрках, грубых ботинках, в чёрных и зелёных обмотках.

Одни лежали, раскинув руки, другие свернулись калачиком и словно поджимали мёрзнущие ноги, третьи сидели. Многие были присыпаны камнем и землёй. Из одной воронки торчал кирзовый сапог со сбитым каблуком, в другом месте, навалившись грудью на выступ стены, лежал сухонький человек, его маленькая рука сжимала рукоятку гранаты, а череп и лицо были раздроблены — видимо, он поднялся из-за укрытия, чтобы бросить гранату, и в этот момент был убит.

— Смотрите, тут целый склад мертвецов, — сказал: Бах, — очевидно, вначале они стаскивали сюда убитых. Как клуб:

одни сидят, другие лежат, а один словно речь произносит.

В другой яме, оборудованной наподобие блиндажа, по-видимому, размещался командный пункт. Офицеры нашли среди раздробленных балок разбитый радиопередатчик и расщеплённый зелёный ящик полевого телефона.

Упёршись головой в смятый, с погнутым стволом пулемёт, лежал убитый командир, рядом с ним лежал второй, с комиссарской звездой на рукаве, у входа, скорчившись, сидел мёртвый красноармеец, видимо телефонист.

Ленард брезгливо, двумя пальцами поднял полевую сумку, лежавшую возле комиссара, и велел солдату снять планшет с командира, обнимавшего разбитый пулемёт.

— Захватите это, снесите в штаб, пусть посмотрит переводчик, — сказал: он.

Бах сказал:

— Вокруг наших брошенных окопов обычно лежат целые груды газет, иллюстрированных журналов, а тут вокруг окопов ничего этого нет

180
{"b":"122846","o":1}