Положили трап с веревочными перильцами, два матроса и милиционер с винтовкой начали посадку, застучали по палубе детские, обутые в сапоги и ботинки, ноги, зашуршали тапочки.
— А ты куда, бабка? — спросил милиционер, но заведующая с палубы крикнула:
— Эта бабушка с нами.
На носу было удобное местечко возле ящиков, но Варвара Александровна решила устроиться на корме; к корме была подвязана лодочка, а неподалёку у борта висел спасательный круг.
— Бабушка, а может быть, мне с дедом остаться? — сказал Володя.
— Вот я тебя привяжу, как козла, — ответила она. — Пойди лучше машину посмотри, сейчас поедем.
Но отчалил катер не скоро...
Грузовик, который должен был перевезти на пристань больных ребят и посуду, бельё и продукты, запоздал, пришёл лишь в четвёртом часу. Водитель объяснил задержку тем, что лопнул коренной лист у рессоры.
Погрузив вещи на катер, водитель пожелал заведующей счастливого пути, помахал рукой своей знакомой, Клаве, стоявшей на борту катера.
— Пиши, Клава, — крикнул он ей. — Я до тебя в Саратов в гости приеду.
Она рассмеялась, сверкнула белыми зубами. Он не стал дожидаться отправления катера, завёл мотор и поехал в гору. На подъёме заглох мотор, и он минут пять возился, пока наладил карбюратор.
Водитель ехал вверх, слушая, как пыхтит мотор. Вдруг он услышал нарастающий вой бомбы, прижал голову к баранке, ощущая всем телом конец жизни, с тоской подумал: «хана!» и перестал существовать.
Катер был нагружен, суета на берегу сменилась суетой на палубе. Возбуждённые отъездом дети не хотели уходить с палубы, и только самых маленьких да некоторых девочек усадили в каюты.
Мария Николаевна провожала ребят до Камышина, где у неё были дела в райкоме и районе.
Она присела в каюте возле больных — Славы Берёзкина и всегда молчавшего украинца Серпокрыла — и обмахивала платочком лицо.
— Ну, как будто едем, — сказала она подошедшей Токаревой, гордясь тем, что её хлопотами был получен катер. — Теперь бы до Камышина без приключений добраться.
— Без вас я бы не справилась, — сказала Токарева,
просто помираю, жарко так, может, на воде легче будет.
— Я только теперь сообразила, — задумчиво сказала Мария Николаевна, — что всё моё семейство могло бы с вами. Поехать. Какая досада! В Камышине пересели бы с вами на пароход и добрались до Казани.
— Пойдёмте наверх, — сказала Токарева, — сейчас будем отправляться, капитан обещал ровно в четыре. Хоть посмотрю в последний раз на Сталинград!
Когда женщины ушли, Слава Берёзкин потрогал своего всегда молчавшего товарища за плечо и сказал:
— Гляди.
Но немой украинец не повернул стриженой бугристой головы к квадратному окошечку, под которым плескалась вода.
Мокрый столб, поросший зелёной плесенью, стоявший под самым окном каюты, медленно поплыл назад, и тотчас стал наплывать второй, стали видны толстый настил пристани, ноги людей, стоявших у перил, потом и самые перила, коричневая рука матроса с синими жилами и с синим якорем, борт баржи в смоляных натёках, и вдруг открылся обрывистый берег, крутые улицы, а через минуту весь город с запыленной зеленью, каменными и дощатыми стенами высоких и малых домов медленно поплыл вниз. Из правого угла оконца появились глинистый осыпающийся откос, зелено-желтые бензобаки, красные вагоны на железнодорожном пути и огромные, затянутые дымом заводские корпуса. Под окном шумно, вразнобой заплескалась волна, и весь пароходик стал дрожать и поскрипывать от шума мотора.
Впервые в жизни Слава Берёзкин ехал пароходом: страстное желание говорить и спрашивать охватило его. Ему хотелось знать, сколько узлов в час делает пароход, ему представлялись огромные, с кошачью голову узлища, навязанные на толстой веревке, протянутой вдоль всего течения реки. Хотелось обсудить, имеется ли киль у парохода и может ли он выдержать морскую бурю. И одновременно совсем не детская тревога владела им: он всё надеялся и мечтал, что мать и сестра поедут с ним вместе, он всё собирался говорить об этом с заведующей и Марией Николаевной; сестра не займёт лишнего места, пусть спит на его кровати, он с удовольствием ляжет на полу, а мать будет стирать бельё и готовить... Она вкусно готовит и очень быстро. Папа всегда удивлялся, приходя с полковых занятий домой; едва он успевал почистить сапоги, помыться, сменить гимнастёрку, а обед был уже на столе. Притом ведь мама очень, очень честная, она не возьмёт ни кусочка масла, ни ложечки сахару, всё будет класть в детскую еду. Он обдумал все доводы, которые приведёт Токаревой. Он будет помогать матери чистить картошку, крутить мясорубку, и ему в ночь отъезда мечталось, что всё уже совершилось по его желанию — Люба спит на его кровати, он лежит на полу, входит мать — он чувствует тепло её рук и говорит ей: «Не надо, не плачь, папа жив, он вернётся». Но он уже знает, что это не так. Отец лежит среди поля, раскинув руки, и красная луна освещает его белое лицо... И потом мать, совсем седая, и Люба живут в эвакуации в Сибири, и Слава входит, стуча обмёрзшими, тяжёлыми сапогами, говорит: «Немцы разбиты, теперь я вернулся к вам навсегда», и начинает доставать из своего солдатского мешка печенье, жиры, банки варенья, несколькими ударами топора он валит сосну, Нарубает груду дров — в избе тепло, светло (он привёз с собой электричество), большая кадушка полна воды, в печи жарится дикий гусь, убитый Славой на берегу Енисея. «Мамочка, я не женюсь, я всю жизнь буду с тобой», — и он гладит мать по седым волосам и укутывает ей ноги своей шинелью...
А волна стучит в тонкий дощатый борт костяным пальцем, пароходик поскрипывает, серая, мутная вода, морщась, бежит мимо окна... Он один... Как найдёт его мать, где отец, где конец этой мутной реки?.. Руки сжали раму с такой силой, что ногти стали белыми, от них отлила кровь. Он искоса посмотрел на соседа — видит ли немой, что слезы ползут по Славиным щекам... Но сосед повернулся к стене, его голова и плечи вздрагивали, он тоже плакал.
Слава, подтягивая сопли, спросил:
— Чего ты плачешь?
И впервые он услышал заикающийся голос Серпокрыла:
— Убылы батьку.
— А мама? — спросил Слава, поражаясь, что немой отвечает на вопросы
— И маты убылы.
— А сестра у тебя есть?
— Ни.
— Ну так чего же ты плачешь? — спросил Слава, хотя понимал, что у «немого» было достаточно оснований, чтобы плакать.
— Боюсь, — глухо в подушку ответил Серпокрыл.
— Чего?
— Бою-юсь на свити жить.
— Ты не бойся, — сказал Слава, и чувство любви заполнило его сердце, знаешь, ты не бойся, теперь ты будешь со мной, я тебя никогда не оставлю.
Он торопливо, не завязывая шнурков, а засунув их под пятки, надел тапочки и деловито пошел к двери.
— Я сейчас скажу Клаве, чтобы тебе сухой паёк дали, там ситный, две конфеты и пятьдесят грамм сливочного масла. Вернувшись к Серпокрылу, он сказал:
— Вот. Возьми, — и вынул из кармана маленький красный бумажник, в котором лежал листочек с записанным крупными буквами довоенным адресом Славы.
На палубе одни смотрели на город и пристани, двое мальчиков — орловец Голиков и татарин Гизатулин — забросили в воду заранее налаженную бечёвку с кусочком жести и булавочным крючком — ловили щуку на блесну. Широкогрудый, черноволосый Зинюк, страстно любивший машины, пробрался к механику и смотрел на дизель мотор.
Несколько детей стояли за спиной у курносого, рыжего мальчика, рисовавшего в тетрадку сталинградский берег.
Младшие девочки взялись за руки и с серьёзными, суровыми лицами, широко открывая рты, запели:
«Гремя огнём, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход..»
Непередаваемо трогательным было это пение девочек. Пичужьи тоненькие голоса дрожали, а слова песни были мужественны и суровы... И кругом плескалась, блестела на солнце стремительная волжская вода.