Перед окончанием следствия, по постановлению следователя Березовского, Григоренко был подвергнут судебно-психиатрической экспертизе. Комиссия, в состав которой были включены самые авторитетные психиатры Узбекистана, пришла к единодушному заключению, что он абсолютно здоров. Такое заключение шло вразрез с планами КГБ, который не мог решиться на открытый суд над старым заслуженным генералом.
Была назначена новая экспертиза, порученная уже Институту имени Сербского. Исполняя волю КГБ, эта экспертиза признала Григоренко душевнобольным. Дело в отношении его было выделено, а сам Григоренко на долгие годы был помещен в специальную психиатрическую больницу.
Дело Габая и Джемилева было в моей практике не первым делом защиты крымских татар. Каждый раз, приезжая в Ташкент, я встречалась с родственниками моих подзащитных, активистами движения и просто сочувствующими. Хотя надо сказать, что слово «сочувствующие» я употребила неправильно. Сочувствующие – это лишь менее активные участники. Старые и молодые, мужчины и женщины, и даже дети – все жили мыслью о возвращении на родину. Эти люди своим трудолюбием добились в Узбекистане благосостояния. Они готовы были бросить все. Отдать безвозмездно дома, фруктовые сады и виноградники, только чтобы получить право вернуться на свою родину.
Они старались дать своим детям разностороннее образование, чтобы там, в Крыму, после возвращения были татары-врачи, татары-учителя, татары-инженеры. Помню, как-то я говорила с мальчиком. Ему было не больше десяти лет. Он родился в Узбекистане, учился в русской школе. Но родным языком для него оставался татарский, родной историей – история крымско-татарского народа. Когда я спросила его, кем он хочет быть, когда станет взрослым, он ответил:
– Наверное, я буду учителем в татарской школе. Ведь когда я вырасту, мы уже будем жить дома.
Крым и дом были для всех них синонимами.
Один из моих приездов в Ташкент совпал с большим торжеством. В эти дни вернулись трое ранее осужденных активистов крымско-татарского движения. Я была приглашена на праздник в их честь. Мы сидели в саду за длинными столами, и я слушала удивительный рассказ. В день освобождения к воротам лагеря, из которого должны были выйти эти трое, подъехал автобус с встречающими. Вся дорога от ворот до автобуса была усыпана цветами. Когда открыли ворота и освобожденные вышли, их встретили музыкой – национальной музыкой национального самодеятельного оркестра. А потом, уже в пути до самого Ташкента каждое татарское село встречало их цветами и накрытыми прямо у дороги столами. В каждом селе встреча превращалась в стихийный митинг солидарности и верности движению.
На следующий день я была на семейном празднике в доме у одного из вернувшихся. Нас было всего несколько человек, я – единственный гость. Я хорошо помню тост, который произнесла хозяйка дома. Тост, произнесенный женой в честь освободившегося мужа, отца двух ее маленьких детей.
– В нашей семье, – сказала она, – уже был такой же счастливый день. Тогда мы тоже собрались, чтобы отпраздновать возвращение на свободу, но не мужа, а моего брата. «Мустафа, – сказал тогда старейший из сидевших за столом, – мы счастливы, что сегодня ты уже с нами. Но скажи, что собираешься ты делать завтра?» И Мустафа ответил: «С завтрашнего дня я возобновлю борьбу за свой народ». Я пью этот бокал, – продолжала хозяйка дома, – за то, чтобы мой муж оказался достойным моего брата.
Братом этой женщины, о котором говорилось в тосте, был тот самый Мустафа Джемилев, которого я должна была защищать в Ташкентском городском суде. Мустафа родился в Крыму во время Второй мировой войны в 1943 году. Его отец был мобилизован в советскую армию, мать оставалась с четырьмя маленькими детьми. 18 мая 1944 года, когда Мустафе не было и восьми месяцев, вся семья была изгнана из Крыма. Его детство – это насильственная депортация, тяжелый режим спецпоселений, голод и унижения. Рассказы о Крыме, о прежней жизни на родине, наверное, заменили ему детские сказки. Вся его жизнь и все его помыслы были связаны с мечтой о возвращении в Крым. Он вырос бойцом, фанатично преданным этой мечте.
Когда я осенью 1969 года встретилась с Мустафой в тюрьме узбекского КГБ, он был уже совершенно сложившимся человеком с характером волевым и целеустремленным. Жизнь не воспитывала, а выковывала его. Уже тогда из своих бесед с Джемилевым я вынесла убеждение, что нет силы, способной свернуть этого человека с избранного им пути, по которому он пошел с ранней юности, не зная ни сомнений, ни колебаний. Дальнейшая судьба Мустафы подтвердила правильность этого первого впечатления.
Начиная с 1966 года его судили пять раз. Джемилев был тем человеком, который сумел выдержать десятимесячную голодовку протеста против незаконных репрессий. Каждый раз, освободившись из лагеря, он действительно не давал себе передышки. Мустафа – человек несгибаемый. Я не люблю этого слова, всегда ассоциирующегося с привычным для советской пропаганды клише «несгибаемый большевик». Но другого слова для определения характера Джемилева я найти не могу. Он жил и живет, как бы выполняя данную им клятву (а может быть, он действительно такую клятву дал) посвятить себя без остатка борьбе за свой народ.
Вторым моим подзащитным в этом процессе был Илья Габай, или, как все его называли, Ильюша. Он гуманист, интеллигент, просветитель. Габай жил в Москве и преподавал в школе русский язык и русскую литературу. Учить детей было его призванием, его миссией. Когда в те годы и потом мне приходилось разговаривать об Ильюше с людьми, которые его знали, на лицах моих собеседников неизменно появлялись улыбки. Они радовались, что могут говорить о нем, рассказывать о его доброте, мягкости, таланте и образованности.
В характере Габая не было ничего не только жестокого, но и жесткого. Он удивительно умел понимать людей, а понимая – прощать. Строг он был только к себе.
Еще до начала суда я получила из разных городов Советского Союза много писем от бывших учеников и просто знакомых Ильюши. В них почти полностью отсутствовала гражданская тема, так характерная для всех писем в защиту подсудимых по политическим процессам. Это были письма людей, благодарных за добро, за помощь, нравственную поддержку.
Пишет человек, очень виноватый перед Габаем. Он нанес Илье несправедливую обиду, за которую многие друзья от него отвернулись. Пишет о времени, когда самоубийство казалось ему единственным выходом.
Именно Илья стал человеком, который своей душевной ясностью и высотой, неприятием всякой жестокости заставил меня вернуться к нормальной жизни, когда я не испытываю больше стыда за каждую минуту моего существования.
Или письмо человека, в семье которого был тяжелый разлад:
Илья сделал все, чтобы не дать почувствовать моему сыну горечи происходившего. И сейчас для этого восьмилетнего малыша Илья самый лучший человек, о котором он тоскует, которого постоянно помнит, вопреки обычной детской забывчивости. Дети влюбляются в него с первого взгляда и делаются его друзьями навсегда.
И в каждом письме рассказ о помощи, о добре в поступке. Сама возможность судить о них была сужена, а оценка во многом определялась тем благородством и мужеством, с которыми они в равной мере вели себя на следствии и в суде. Несомненно, друзья Ильюши и Мустафы знают другие, неизвестные мне достоинства, да и недостатки, свойственные им, как и всем людям. Но эти же исключительные условия способствовали тому, что ярче, более четко проявлялись основные, определяющие черты их характеров. У Мустафы – качества бойца, последовательного и решительного. Ильюша же был совсем другим. Он был создан для того, чтобы писать стихи (он был талантливый поэт), учить и воспитывать детей, читать книги.
Я люблю Ильюшу, как родного сына, – писала мне пожилая женщина, – и не представляю себе, что человек, его знающий, может не полюбить его.
Я тоже не представляю себе этого. Даже следователь по особо важным делам Березовский, прожженный циник и карьерист, как-то, когда Габая не было в кабинете, сказал: