Он помолчал, потирая шею точь-в-точь как завкафедрой (подражает начальству, сделала я очередной идиотский вывод), и немного невпопад добавил:
— Ты только по вечерам не задерживайся, не советую. Транспорт в городе плохо ходит.
В музее, в полуподвале, дремала под слоем пыли история кафедры и ее первого руководителя, главной североградской химической знаменитости, профессора Льва Ерминингельдовича Ставровского.
Музей как музей: книги и документы в витринах, на полках — химическое стекло, под ним — семейство ступок, от крохотной, с наперсток, до солидной, способной вместить не очень раскормленную бабу Ягу. В тяжелых шкафах вдоль стен таились медные коленчатые штуки неясного назначения, весьма научно выглядевшие. И надо всем — в центре, напротив входа, над неохватным письменным столом — потемневший портрет Ставровского. Большой портрет, в полстены. Строгая одежда, красивая трость с блестящим набалдашником: профессор повредил ногу в результате неудачного опыта. Надменное узкое лицо с пронзительными глазами.
Портрет ошеломлял. Казалось, я слышу:
— Да. Я величина мирового уровня. Светило. Основоположник и корифей. Я заложил краеугольный, внес весомый, сделал решающий и навеки вписал, а моя имен`ая реакция приведена во всех школьных учебниках. А ты кто, нелепая пигалица в джинсиках?
(Увы, предательница-юбка не просохла к утру, и вместо делового костюма мне пришлось надеть несерьезные, несолидные, просто вопиющие джинсы с розовой кружевной отделкочкой).
До сих пор стыжусь этой детской выходки: улучив момент, когда Макс отвернулся, я показала портрету язык.
Ох, не нужно было этого делать…
Так прошел первый, самый запоминающийся день, и понеслись будни. Не то, чтобы совсем уж суровые и однообразные, но все же очень похожие друг на друга. И не слишком-то веселые.
…
Мамундели и папундели, хай!
Я по-прежнему жива, хоть и соскучилась адски.
В общаге одиноко и тараканно, поэтому я как можно больше времени провожу на работе. Тем более что Нимфа продыху особого не дает. То у нее одна идея, то другое прозрение, то третий инсайд — а мне все ее теории проверять. Практикой. Тяжким, понимаете ли, непосильным трудом.
Тесной я дружбы пока ни с кем не завела, наверно времени прошло еще мало. И мне кажется, сторонятся меня как-то. Тут все друг друга сто лет знают… В аспиранты обычно берут своих же кафедральных студентов, знакомых с первого курса, проверенных уже, обсосанных на дипломе. А я со стороны, чужачка.
Но ничего, прорвемся!
Да, статью нашу приняли в «Colloid and Polymer Science»! Это серьезно, гордитесь мной. И не вздумайте филонить: как следует, старательно гордитесь. Приеду — проверю! Поймаю на лени — заставлю пере-гар-жи(ди?) — вать-ся.
Па, скажи маме (убедительным голосом), что консервов мне присылать НЕ НУЖНО, я тут совершенно не голодаю. А вот куртку серую…
…
Лаборатория, где работала Нимфа Петровна, и где выделили уголок мне, находилась неподалеку от музея, в самом конце длинного коридора. Я каждый день проходила мимо открытой музейной двери. Дверь действительно была «музейная» — раритет, ровесница птеродактилей. Она держалась на массивных узорных петлях, позвякивала глобальной щеколдой, да-да, именно щеколдой, уж у нас в Озерске я этого добра навидалась. И каждый день меня заставлял поежиться ледяной взор Ставровского.
С начальницей я нашла общий язык неожиданно легко: главное было с ней не спорить. Несмотря на вечно поджатые губы, она оказалась вполне адекватным человеком. Пожалуй, из всего коллектива я больше всего сблизилась именно с ней. И ее болезнь стала для меня тяжелым ударом.
Это случилось уже по весне, когда сугроб перед окном присел, позволив солнечному лучу ненадолго, на полчаса всего, заглядывать и в нашу лабораторию. Луч чувствовал себя неуверенно, осторожно обходил трехгорлые колбы и воронки Шотта, трогал лапкой дистиллятор и снова прятался за занавеской.
Нимфа в эти дни отмечала юбилей и получила множество поздравлений, в том числе и по электронке. Субботним вечером она решила задержаться на работе, чтобы ответить на письма. Своего компьютера у нее не было. Я предложила помочь, зная, что руководительница — еще тот хакер, техники она, правда, не боялась, как многие ее ровесники, но асом не была. Да и артрит не позволял ей бойко колотить по клавиатуре. Но Петровна от помощи отказалась, сказав, что переписка — дело личное, и уж с мейлом-то она как-нибудь справится.
Почему, ну почему я послушалась?!
В двенадцать ночи. Кто вызвал скорую, так потом и не выяснили. Да и не особенно выясняли: человеку плохо, спасать надо, а не вопросы задавать. Врачам пришлось долго объясняться с сонным вахтером, чтобы попасть вымершее здание, в закрытую изнутри комнату.
Инсульт.
Странное дело, но после того, как самый близкий мне в этом чертовом городе человек оказался в больнице, я впервые перестала чувствовать себя чужой и потерянной. Наверно, мне просто стало некогда. Я ловила за халат пробегающего по коридору врача, я бегала по аптекам, я варила и протирала через ситечко что-то неаппетитное, но питательно-диетическое, я утешала и кормила «кискасом» осиротевшую Нимфину кошку. Ко мне стали чаще обращаться на кафедре — поначалу только как к мостику, ниточке, ведущей к Нимфе Петровне, а потом и просто так.
Дни я проводила в больнице: руководительнице моей требовалась сиделка. Чтобы не запустить основную работу, вкалывать пришлось по вечерам.
Тогда я впервые и услышала их. Шаги по коридору.
…
Па, не показывай это письмо маме. Это во-первых.
А во-вторых… сейчас напугаю еще сильнее, но что делать: па, у меня проблемы. Некоторые происходящие здесь вещи я не понимаю, не могу объяснить, и от этого просто в шоке.
Ответь мне, пожалуйста, честно: у нас в роду… шизофрении… ни у кого? Не надо скрывать, лучше я буду знать, что со мной творится. Скажи! Если что-то было — значит надо мне возвращаться домой, пока я не совершила…не знаю чего… необратимого. И лечиться, наверно…
Если же ты ничего такого не слышал… то… Но это ведь и не наследственное может быть…
Пап, я в растерянности… Я путано, наверно, пишу. В письме не объяснишь. Может, ты сможешь приехать? Отпуск за свой счет на работе, а? Только по-тихому от мамы как-нибудь…
…
Наверно, нет смысла подробно рассказывать, как были отвергнуты версии «послышалось», «шорохи за стеной», «потрескивание старых перекрытий», «звуки с другого этажа», «эхо» и аналогичные им. Как я боролась с крутящимся в голове вздором о вампирах и убийцах, о бледных лицах сотрудников, о шеях, спрятанных в шарфы и воротники. Как воевала с сюром гипотез о причинах приступа у Нимфы Петровны. Как, собрав крупицы мужества, осматривала еле освещенные переходы, дергала закрытые двери, заглядывала в углы и тупики.
Абсурд, ахинея, нелепица. Бред сивой кобылы.
И эта сивая кобыла — здравствуйте, я.
Я слышала их! И это были не шорохи, не случайные скрипы и потрескивания — шаги.
Неровные, глухие, но уверенные. Их сопровождал периодический тихий стук.
Невидимый некто появлялся в дальнем конце коридора. Медленно, но неуклонно продвигался по зданию, заходил в лабораторию и останавливался, казалось, в паре метров от меня, от чего все волоски на моем теле вставали дыбом. Закрытая дверь не спасала. А после того, как в зеркале мне привиделась маячащая за спиной высокая темная фигура, незнакомая, по всему — мужская (обернулась — естественно, никого), мой внутренний голос печально произнес: «шизофрения, как и было сказано»…