– Хм… То есть такие, которые в постели лежат, как бревна в штабеле?
– Ты иногда бываешь беспримерно пошлым и недалеким, уважаемый Викентий. Дерево и бревно – две большие разницы, как говорят. Женщина из стройной березки или томной ивы превращается в бревно тогда, когда ее какой-нибудь мужлан-лесоруб спилит, лишит корней, то есть жизненной силы и всего, что дорого. А вообще для женщины-дерева характерно бесконечное желание быть выше и совершеннее, дарить всему миру свое совершенство, талант и любовь, как дерево дарит каждому путнику тень от своей листвы. Таким женщинам мало одной семьи, им нужно осчастливить собой как можно больше людей вокруг. Они растут, и если спутник жизни мудрый человек, он поможет росту, а не станет губить на корню. Не станет превращать женщину в бревно.
– Так, ты хочешь сказать, что я Элпфис под корень спилил и засушил?! Черт побери, да я для нее делал все!
– Вот это и было твоей ошибкой. Ты должен был позволить делать ей. Немудрено, что она засохла и все доброе и нежное слетело с нее, как листва под ноябрьским ветром. Сначала она разочаровалась в себе, а потом и в тебе.
– Но почему она мне этого не сказала? Почему не дала все исправить?!
– Поздно, – спокойно ответствовала Розамунда. – Наступает такой момент, когда дерево уже бесполезно поливать и удобрять.
– А Кирилл, этот мальчишка, значит, годится ей в… садовники!
– Значит, годится, – констатировала Розамунда. – Он наполовину оборотень, зверь, а звери не мешают деревьям расти. С ним Элпфис снова почувствует себя свободной и нужной.
– Мне она тоже нужна!
– Да, только как поленья для растопки камина твоей страсти. А ему – как лес…
– Ах, черт возьми, какой я оказался неромантичный и непоэтичный психиатр!
– Что есть, то есть, – согласилась Розамунда. – Только ты опять повторяешь свою ошибку: вместо того чтобы исправить положение и жить дальше, обретя определенный опыт, ты надеваешь на себя личину непонятого и несчастного гордеца. Не изменяешься, а вновь заявляешь миру: такой вот я разэтакий, любите меня, каков я есть, или идите ко всем чертям. А это неконструктивно. Пластичность – вот основа жизни. Ты ведь даже больных своих лечишь не самостоятельно, а при помощи того дара, которым наделил тебя Алулу Оа Вамбонга.
Тут Вересаев сникал. Розамунда была права. Но она не унималась:
– Это я тебе сказала не в осуждение. А для того, чтобы ты всерьез занялся самосовершенствованием. И тогда жизнь твоя изменится в самую положительную сторону, вот увидишь.
– Да, – усмехнулся про себя Викентий. – Легко.
Вот и начал он самосовершенствование с того, что переехал из наделенной всеми удобствами, прекрасно обставленной квартиры в неизвестную цивилизации глушь. Он не признавался самому себе, что с некоторых пор Москва стала для него проклятым городом. В столице, куда ни ступи, незримо присутствовала Элпфис: на Воробьевых горах, куда они ездили после свадьбы; на строительной ярмарке – они опять-таки вместе выбирали там обои и кафель для их квартиры, в Третьяковке, где Элпфис любила подолгу стоять перед фаустовским триптихом Врубеля… Воздух Москвы пах для Вересаева любимыми духами Элпфис «24, Фабор». И таким воздухом Викентий больше не мог дышать.
А в Медвянке воздух был спокойным и рассудительным. Даже каким-то вялым. Этот воздух отрезвлял, вразумлял, исцелял душевную тоску. Возможно, именно поэтому в девяти километрах от поселка, в чистом поле, стояла психиатрическая лечебница имени Кандинского. Туда Вересаев устроился на работу. Его приняли чуть не со слезами истерического восторга – за то время, что Викентий прожил с Элпфис, он в собственной московской клинике реально исцелил такое количество народу «с отклонениями», что слава о нем. гремела и далеко за пределами столицы. Викентий, словно новоявленный чудотворец, возвращал к здоровой и полноценной жизни больных с запущенным корсаковским синдромом, необратимых алкоголиков, имбецилов, психопатов и невротиков. И ему для этого не нужны были ни нейролептики, ни палаты электросудорожной терапии… Спасибо Царю Непопираемой земли, преславному хитрецу Алулу Оа Вамбонга, вручившему несостоявшемуся магу Викентию Вересаеву часть своей царской благодатной силы. Царский дар работал безотказно, правда, Викентий старался использовать его только в самых запущенных случаях, когда обычные средства не срабатывали. К тому же исцелить всех и сразу, лишь применяя собственные душевные силы, – слишком подозрительно. Неправдоподобно. И небезопасно для экономики страны, в которой народ поглощает тоннами как настоящие, так и поддельные медикаменты.
В Медвянке Викентий прижился сразу. Практически. Поселок состоял из четырех дюжин изб и шести двухэтажных каменных бараков, выстроенных то ли пленными финнами, то ли немцами. Улица, на которой стояли бараки, гордо именовалась проспектом Авиаторов, хотя к авиации смиренная Медвянка имела приблизительно такое же отношение, как педиатрия к теории происхождения черных дыр. Барачная архитектурная прелесть проспекта Авиаторов мило разнообразилась полосатыми палатками с мелочным товаром, начиная от вечно подмерзших бананов и заканчивая дамским бельецом. Завершался проспект некой скульптурной группой, долженствующей изображать революционный прорыв пролетариата в Светлое Будущее. Однако теперь, в осиянной капитализмом России, эти гипсовые фигуры рабочего, колхозницы и безбашенного революционного матроса только и делали, что мрачно пялились на прохожих, изображая лицами классовую ненависть. Дополнительную жуть статуям придавала серебряная краска – вроде той, которой красят оградки на могилках. Этой краской, за неимением лучшего, статуи освежили к прошлогодним майским торжествам. И теперь три тускло-серебряных верзилы возвышались на потрескавшемся гранитном постаменте, напоминая Мор, Чуму и Глад…
Улицы, застроенные деревянными домами, были не в пример симпатичнее и уютнее. Во-первых, у каждого дома здесь имелся свой сад или хотя бы палисадник, и весной из-за покосившихся низеньких заборов выплескивались на улицы волны цветущих вишен, слив и сирени. Во-вторых, наличники и карнизы здешних избушек были вычурно-резными, ажурными, как вологодские кружева, неповторимыми, как узор снежинки. И хотя от времени эта красота потемнела, поскромнела, любоваться на нее было куда приятнее, чем на какой-нибудь стеклопакетный модерн. А у калиток, лепясь к заборам, стояли лавочки, пенечки, на которых в погожие дни любило посудачить-погреть кости местное немолодое население… И в-третьих…
Нет, это трудно передать словами. Просто однажды, когда Викентий только приехал в Медвянку, пришлось ему как-то забрести в эту посконно-кондовую романтику. Он шел по тихой узенькой улочке, минуя заросшие порыжелой травой канавки (была ранняя нежная осень), рассеянно вдыхал воздух, пахнущий прелью и особенным осенним дымком с огородов, где хозяйки жгли сухую картофельную ботву. Оглядывал домики взглядом человека с растерзанным сердцем, тоскуя оттого, что для него не существует больше дома, потому что нет рядом любимой женщины, как вдруг… тоска растаяла. Исчезла бесследно.
Викентий в тот момент застыл изваянием посреди улицы, задышал так, что груди стало немного больно, и увидел, что мир стал иным. Приземистые дома с изъеденными временем стенами и кривыми заборами перестали казаться Викентию убогой декорацией к его жизненной драме. У каждого из них появилось лицо, характер и судьба. А еще – особенное благодатное тепло, какого не найти в промышленных мегаполисах или в самодовольных каменных столицах. От этого ощущения тепла, покоя, защищенности где-то глубоко в сердце возникала светлая печаль и горячими струйками подбиралась к глазам. Викентий в тот миг понял, что так страдал он вовсе не оттого, что его оставила Элпфис, а оттого, что он не мог простить ей этого ухода. И тогда он простил ее – перед неброскими добрыми лицами деревянных домов. И пожелал ей счастья – от всей души, что вдруг в нем ожила.
Вернувшись тогда в свой собственный дом, Викентий ничего не сказал Розамунде, но она сама проницательно заметила: