Не сговариваясь, белые девушки, как одна, опускаются на колени. Замирают сердца перед неведомым. С робким ожиданием обращаются взоры к алтарю. Благоговейно простояв на коленях несколько минут, мы поднимаемся, глядим друг на друга и бежим снова мимо часов, где "долина вздохов", вернее, часовая площадка, второй этаж, где классы, библиотека, зала.
— Прощайте, классы, прощай, библиотека, прощайте все!
Голоса звенят и рвутся.
— Месдамочки, выпускные взбесились! — кричат собравшиеся на лестнице институтки.
"Кочерга", испуганная не на шутку, спешит нам навстречу, преграждая путь. Но удержать нас трудно. Мы все сейчас — одно буйное стремление, один жгучий порыв осмотреть еще раз знакомую обстановку детства и отрочества, чтобы запечатлеть ее на всю жизнь.
Миновав лестницу, спешим в нижний этаж.
— Прощай, столовая, гардеробная, лазарет, музыкальная комната, полутемный мрачный коридор и маленькая приемная!
Начальница уже ждет нас в своей квартире. Последние объятия, напутствия, благословения.
Притихшие выходим мы в зеленую комнату, где в неприемные дни к нам в экстренных случаях пускали родных.
— Простимся теперь. Пора, месдамочки, — звучит чей-то взволнованный голос.
— Прощайте! Нет, нет! До свидания!
Затем происходит какой-то сумбур, что-то неописуемое. Мы бросаемся в объятья друг другу и рыдаем, задыхаясь от слез.
— Прощайте! Прощайте!
Плачут все, решительно все. Даже в «разбойничьих» глазах Симы — слезный туман. У меня сердце разрывается от тоски, когда я сжимаю ее в объятиях.
— Пиши, милая! Пиши! Черкешенка! Голубка! — Глаза Елены полны тоски.
— Все, все пишите!
Лотос-Елочка бледна, как известь.
— Наши души сольются, несмотря на разлуку, — говорит она.
— Месдамочки, когда я замуж выходить буду, всем пришлю приглашение, — сквозь рыдание улыбается Креолка.
— О, будь покойна, тебя никто не возьмет, — шутливо отмахивается Сима, — на голове колтун, глаза как плошки.
В дверь приемной протискиваются младшие, наши друзья, вторые, третьи. Потом снова с заплаканными личиками появляются «обожательницы», и каждая стремительно бросается к объекту своего поклонения. Снова поцелуи, вздохи, слезы, рыданья.
Когда я получасом позднее появляюсь перед папой-Солнышком, мамой и братишкой, лицо мое безобразно вздуто от слез, вспухшие веки красны, а губы отчаянно дрожат от волнения. Все отлично понимают меня. Кратко осведомившись: "Ты готова?", они ведут меня вниз, в вестибюль института. Как во сне мелькают передо мной еще раз милые, знакомые, дорогие лица. О, какие дорогие, милые! Рант, Елочка, Черкешенка, Додошка, Креолка, сестрички Пантаровы, Сима. Прощай! Прощай!
Швейцар Петр, похожий сегодня на какое-то удивительное существо из сказки благодаря парадной ливрее и аксельбантам, широко распахивает передо мною дверь.
— Дай вам Бог счастья, барышня Воронская! — говорит он значительно. — К нам пожалуйте в гости! Не забывайте!
Я слова не могу произнести от волнения, киваю головою и медленно переступаю заповедный порог.
— Счастливый путь! — слышу я в тот же миг добрый голос. — Счастливый путь, маленькая русалочка, в большом море жизни!
Я поднимаю заплаканные глаза.
— Большой Джон! Я знала, что вы приедете! Я знала!
Передо мною высокая — о, какая высокая! — на длинных ногах фигура, широкие плечи, корпус атлета и маленькая, совсем маленькая головка с безукоризненными чертами лица. В серых глазах и бесконечная ласковость, и шутливая насмешка. В тонких, сильных руках с длинными пальцами — великолепный букет лилий.
Я в восторге смотрю на Джона, забыв поздороваться, забыв поблагодарить.
— Зачем вы так балуете, мистер Джон, нашу Лиду? — говорит «Солнышко», пожимая руку моего друга.
— Я знал, что вы будете искать меня в числе приглашенных, — говорит Джон, обращаясь ко мне и улыбаясь. — Но я именно хотел вас приветствовать на самом пороге жизни и поднести эти морские цветы маленькой русалочке. Ведь розы не растут на дне моря, как эти. Но что это?
Джон Вильканг вглядывается мне в лицо.
— Очевидно, вы неутешно плакали. Разлука с подругами, правда, дело тяжелое, но, маленькая русалочка, стыдитесь так непростительно поддаваться слабости. Бодрою и радостною хотел бы я видеть вас, входящую в жизнь.
— Ах, это так понятно, — пробует защитить меня мама. — Я сама была институткой и тоже…
Она замолкает, и ее глаза сияют. — Увы, я институткой не был! — подхватывает Джон. — Но думается мне, что следует беречь слезы для более серьезных случаев в жизни.
— Ого, какой строгий! — улыбается Солнышко-папа.
— Ужасно, — вторит Большой Джон и, подхватив Павлика на руки, высоко подбрасывает его над головой.
— Ха-ха-ха, — заливается мальчик.
— Садитесь с нами, Большой Джон. В нашем ландо есть свободное место, — предлагаю я. — Ведь вы не останетесь сегодня в Петербурге?
— Ни под каким видом! Иду домой вместе с вами.
— Вот и прекрасно. Мы вас до пристани довезем.
И высокая фигура с крошечной головой усаживается в экипаж между мной и братишкой.
Разрезая хрустальные воды Невы, плывет «Трувор» — большой невский пароход, совершающий свои рейсы между Петербургом и Ш., городком, где служит мой отец.
Шестьдесят верст водою — какая это чудесная прогулка!
Я не могу оторвать от берега взгляда. Леса, селения, дачи, редкие пристани и снова леса, леса, сосновые и лиственные, красиво отражающие в светлых водах свои пышные ветви.
Столица с ее заводами, фабриками, пылью и дымом осталась далеко позади. Впереди широкая водяная лента. С обеих сторон пышная зелень майской природы и вода, вода. Река и солнце, потоки солнца кругом. Колесо шумит. Брызги воды вылетают из-под него фонтаном, белая и чистая, как сахар, пена разбрасывается по обе стороны плывущего гиганта.
Тонкий пронзительный гудок, и мы приплываем к пристани. Перебрасываются мостки. По ним спешат пассажиры. Поскрипывая, покачивается утлая пристань.
— Отчаливай, — слышится в рупор команда капитана. И снова с шумом вертится колесо. Снова режет могучий «Трувор» хрустальные воды реки-царицы.
В каюте Большой Джон, чтобы развлечь моего сморившегося, уставшего братишку, рисует ему карикатуры на пассажиров, показывает фокусы при помощи спичек и носового платка. Мои родители разговаривают со знакомыми из нашего города. А я стою на корме, обсыпанная студеными пенистыми брызгами, опьяненная видом природы и первыми часами моей «воли», первым сознанием ее власти и красоты.
Пароход дышит смутным, грохочущим дыханием и подвигается все вперед и вперед — как и моя жизнь.
Там, впереди, ждет его маленький город. Меня впереди ждет моя судьба. Какова она еще будет, я не знаю; горе ли, радость принесет мне она в ближайшие дни — неведомо ни мне, ни кому другому. Знаю одно: начало моей воли празднично и прекрасно, как сказка, о чем свидетельствуют этот, полный солнца и света, радостный день, и сияние хрустально-голубой реки, и пушистая изумрудная лесная зелень побережья.
Я точно во сне, когда тремя-четырьмя часами позднее выхожу на пристань по утлому трапу, впереди моих родных.
Большой Джон шагает подле.
— Маленькая русалочка, — голосом сказочного чудовища басит он, — как нравится вам родной городок?
Убогий, маленький бедный уголок, захолустье большой России, разбросанный у самого устья красавицы-реки. У истока ее, из большого, мрачного синего озера, бурливого и почти безбрежного, как море, — белая крепость. Здесь на каждом шагу история и старина. Здесь бились шведы и русские. Здесь проходил Скопин-Шуйский со своей дружиной. Здесь реяли много позднее знамена Великого Петра. А там, за белой стеной крепости, в мрачном каземате томился царственный узник Иоанн Антонович, лишенный престола. Бесконечные каналы, перерезанные шлюзами. Часовенка у пристани, с чудотворной иконой, дальше фабрика, еще дальше тихое поэтичное кладбище в сосновом горном лесу.