Между московскими Соборами и европейскими Генеральными Штатами начала Нового времени (включая период, когда они временно не функционировали) имеется такое множество поверхностных параллелей, что аналогии тут неизбежны. Тем не менее, если историки России не могут прийти к единому мнению насчет исторической функции Думы, то по поводу Соборов разногласий среди них не так уж много. Даже Ключевский, полагавший, что между X и XVIII вв. Дума была настоящим правительством России, смотрел на Соборы как на орудие абсолютизма. Его взгляд на Собор 1566 г. (что он был «совещанием правительства со своими собственными агентами») [Опыты и исследования — первый сборник статей, Петроград. 1918, стр. 406] применим и ко всем другим Соборам. Основное различие между западными Генеральными Штатами и русскими Соборами проистекает из того, что в России не было ничего подобного трем западноевропейским «сословиям», являвшимся юридически признанными корпоративными объединениями, каждый член которых обладал правами и привилегиями, соответствующими своему положению. В России имелись лишь чины, которые, разумеется, определяли положение своих носителей по отношению к государю. Русские Соборы были собраниями «всех чинов московского государства». Считалось, что участники их несут государственную службу, и им выплачивалось жалованье из казны. Присутствие на Соборах было обязанностью, а не правом. Как и в Думе, там не было процедурных норм, системы подбора участников (представителей) и расписания. Некоторые Соборы заседали часами, другие днями, а иные — месяцами и даже годами.
В общем, Думу и Соборы следует рассматривать как временные учреждения, в которых у государства поневоле была нужда до тех пор, пока оно не смогло позволить себе добротного административного аппарата. Дума служила связующим звеном между короной и центральной администрацией, а Собор — между короной и провинцией. Когда бюрократический аппарат улучшился, от обоих учреждений тихо избавились.
Бюрократия была все еще на удивление малочисленна. Согласно недавним подсчетам, весь штат центрального административного аппарата в конце XVII в. насчитывал (исключая писцов) около 2 тысяч человек. Более половины чиновников из этого числа служили в четырех главных приказах — Поместном, двух приказах, ведавших правительственными доходами (Приказе Большого Дворца и Приказе Большой Казны), и в Разряде. [Н. Ф. Демидова, «Бюрократизация государственного аппарата абсолютизма в XVII-XVIII вв.», Академия Наук. Институт Истории. Абсолютизм в Рoccuu (XVII-XVIII вв.). М., 1964, стр 208-42]. Приказы поделили между собою страну отчасти по функциональному, отчасти по географическому принципу. Примерами первого принципа служат четыре вышеупомянутых приказа, а второго приказы, ведавшие Сибирью, Смоленском и Малороссией. На местах управление было вверено воеводам (см. выше, стр. #130). Судопроизводства, отделенного от управления, не существовало. В иных случаях — особенно в середине XVI в. правительство поощряло создание органов местного самоуправления. Но более тщательный анализ этих органов демонстрирует, что их первоочередным назначением было служить придатком рудиментарной государственной бюрократии, а не печься об интересах населения, о чем свидетельствует их подотчетность Москве. [А. А. Кизеветтер. Местное самоуправление в России — IX-XIX Ст.Исторический очерк, 2-е изд. Петроград, 1917, стр. 47-52].
Незаменимым спутником политического устройства, которое так много требовало от общества, был аппарат контроля за населением. Кому-то надо было следить за тем, чтобы на миллионах квадратных километров принадлежавшей Москве земли служилые люди являлись на службу, простолюдины сидели в своих общинах и несли тягло, а торговцы уплачивали налоге оборота. Чем большие требования выдвигало правительство, тем больше уклонялось от них общество, и государству, как выразился Соловьев, приходилось систематически заниматься «гоньбой за человеком»:
«Гоньба за человеком, за рабочею силою производится в обширных размерах по всему Московскому государству: гоньба за горожанами, которые бегут от тягла всюду, куда только можно, прячутся, закладывают, пробиваются в подъячие; гоньба за крестьянами, которые от тяжких податей бредут розно, толпами идут за Камень (Уральские горы), помещики гоняются за своими крестьянами, которые бегут, прячутся у других землевладельцев, бегут в Малороссию, бегут к казакам». [С. М. Соловьев, История России с древнейших времен, М., 1960, VII, стр. 43].
В идеале московскому государству надо было бы иметь современную полицию со всеми ее техническими возможностями. Однако, поскольку у него не было средств на содержание даже самого рудиментарного аппарата слежки за своими владениями, ему приходилось прибегать к более грубым методам.
Самым действенным и распространенным из них был донос. Выше уже отмечалось, что Уложение 1649 г. сделало одно исключение из правила, запрещающего крестьянам жаловаться на своих помещиков, а именно в том случае, если жалоба касается деяний, направленных против государя и государства. Диапазон таких антиправительственных преступлений был весьма широк. К ним относились правонарушения, которые на языке современной тоталитарной юриспруденции были бы названы «экономическими преступлениями», такие как сокрытие крестьян от переписчиков или ввод в заблуждение Поместного Приказа относительно размера своих земельных владений. Уложение сильно полагалось на донос, чтобы обеспечить государству положенное количество службы и тягла. Согласно некоторым его статьям (например, Глава II, Статьи 6, 9, 18 и 19), недонесение об антиправительственных заговорах каралось смертью. Уложение предусматривало, что семьи изменников (в том числе их малолетние дети) подлежат смертной казни, если вовремя не донесут властям о затеваемом преступлении и, таким образом, не посодействуют его предотвращению. [Этот чудовищный юридичский постулат был воскрешен Сталиным в 1934 г., когда он приступал к настоящему террору. Тогда к 58-ой статье Уголовного Кодекса были добавлены пункты, по которым недонесение о «контрреволюционных преступлениях» каралось лишением свободы минимум на полгода. В одном отношении Сталин пошел дальше Уложения: он ввел суровое наказание (пять лет лишения свободы) для членов семей лиц, повинных в особо тяжких государственных преступлениях, таких как бегство за границу, даже если они не знали заранее о намерении злоумышленника.]. В XVII в. преступления против государства (то есть против царя) стали зваться «словом и делом государевым», иными словами, они представляли собою либо намерение совершить действия, наносящие ущерб государю, либо совершение таких действий. Произнести эти слова про другого человека значило навлечь на него арест и пытки; как правило, доноситель удостаивался той же участи, поскольку власти подозревали, что он не все сказал. «Слово и дело» нередко служили для сведения личных счетов. Здесь следует подчеркнуть два аспекта такой практики, поскольку они послужили предзнаменованием многих черт будущей российской юриспруденции в делах о политических преступлениях. Во-первых, там, где речь шла об интересах монарха, не проводили никакого различия между преступным намерением и собственно преступлением. Во-вторых, в ту эпоху, когда государство мало заботилось о преступлениях, совершаемых подданными друг против друга, оно предусматривало весьма жестокие наказания за преступления, направленные против своих собственных интересов.
Донос не был бы и вполовину столь действенен как средство контроля, не будь сопутствующей тяглу круговой поруки. Поскольку подати и отработки бежавшего из тягловой общины лица раскладывались между оставшимися ее членами (по крайней мере до следующей переписи), государство могло быть в какой-то степени уверенным, что тяглецы будут зорко следить друг за другом. Торговцы и ремесленники были особенно горазды замечать и доводить до сведения начальства попытки соседей сокрыть свои доходы.
Так что государство следило за своими подданными, а подданные следили друг за другом. Легко можно себе представить, какое действие имела эта взаимная слежка на сознание российского общества. Никто не мог позволить другому члену своей группы или общины улучшить свою долю, поскольку была большая вероятность, что это будет сделано за его счет. Личная выгода требовала уравниловки. [Вот что говорит Андрей Амальрик о современном русском человеке (Просуществует ли Советский Союз до 1984 года? Амстердам, Фонд им Герцена, 1970, стр 32, и сн. 30 и 31). «при всей кажущейся привлекательности [идеи справедливости] — она, если внимательно посмотреть, что за ней стоит, представляет наиболее деструктивную сторону русской психологии. Справедливость на практике оборачивается желанием, чтобы никому не было лучше, чем мне. Но это не пресловутая уравниловка, так как охотно мирятся с тем, чтобы многим было хуже. Как я мог видеть, многие крестьяне болезненнее переживают чужой успех, чем собственную неудачу. Вообще, если средний русский человек видит, что он живет плохо, он не думает о том, чтобы самому постараться устроиться так же хорошо, как и сосед, а о том, чтобы как-то так устроить, чтобы и соседу пришлось так же плохо, как и ему самому. Кому-то, может быть, эти мои рассуждения могут показаться очень наивными, но я мог наблюдать примеры этому десятки раз как в деревне, так и в городе и вижу в этом одну из характерных черт русской психологии»]. От россиянина требовалось доносить, и он доносил с готовностью; если уж на то пошло, в начале XVIII в. у крепостного был один-единственный законный способ обрести свободу — донести на своего помещика, что тот скрывает крестьян от переписчика. При таких условиях в обществе не могло выработаться здорового коллективного чувства, и оно было неспособно на совместное сопротивление властям. Своеобразная полицейская психология настолько укоренилась в государственном аппарате и среди населения, что все позднейшие попытки просвещенных правителей вроде Екатерины II избавиться от нее оказались безуспешными.