— Что же делать, дуся, я вас так люблю…
— А то делать, что казенного имущества не портить… Ведь ты казенная, за тебя казна платит, — и синие глаза Симы сверкали в сторону чересчур рьяной поклонницы. — Казна. Понимаешь?
— Бог в помощь, сестрички, — сказала Воронская.
— Казна, дуся… — соглашалась чуть слышно та.
— А если казна, значит портить казенное имущество ты не смеешь. Поняла?… А если еще и руки себе уродовать будешь, я не только в "долину вздохов" не приду, а пожалуюсь на тебя вашей классной даме m-lle Фон или прямо кочерге… то есть я хотела сказать инспектрисе, — поправилась в своей антипедагогической ошибке Сима.
— Не буду, mademoiselle дуся… Только не сердитесь, — сконфуженно бормотала малютка и наскоро «прикладывалась» к своему кумиру, то есть попросту чмокала розовую щеку Эльской и ее плечо.
— Mesdames, смотрите, Гулливер со своими лилипутами снова шагает по коридору, — язвила Малявка, просовывая свою лисью головку в их класс и указывая на Симу другим выпускным.
— И буду шагать, и буду! — приходила в неистовство Волька, — не с вами же мне быть после вашей гадости со "шпионкой"!.. Мои лилипуты лучше, чище, добрее… С ними легче дышится… С ними снова чувствуешь себя детски незлобивой и простой. А вы все трусливые исполнительницы воли вашего командира — Воронской…
Сима поворачивала назад и, окруженная целой толпой своих маленьких поклонниц, исчезала.
А время не шло, а бежало все вперед, все вперед. Дольше открывались форточки в классе, ярче играли солнечные лучи на треножниках с аспидными досками. Небо синело все ярче, все томнее, и сорок юных душ готовились выпорхнуть из серых стен крепкой тюрьмы…
Утро. Небо синеет, жгуче-красивое, яркое, веселое, молодое. Пахнет весной, ароматной и свежей, как дыхание ландыша.
В длинных коридорах и классах веет не весной, а тем своеобразным запахом жареной корюшки с картошкой и луком, которую особенно любит давать институтский эконом на последней неделе Великого поста.
Последняя неделя. Последние уроки. И не уроки даже, а скорее репетиции слабым ученицам, исправление дурных отметок, полученных в году. Затем прощальные, напутственные речи учителей и усердная подготовка к выпускным экзаменам и в конце концов, достижение того светлого «финала», о котором мечтает чуть ли не с самого первого дня своего поступления каждая "седьмушка".
Утро. Около большого створчатого окна первого класса собралась группа девочек.
Тут высокая, полная, не по годам развитая Бухарина, красавица-Черкешенка, зеленоокая Лотос-Елецкая, бледнушка Рант с ее чахоточным румянцем и бойкими, шаловливыми, несмотря на недуг, глазами, живая румяная хохлушка Масальская и Додошка, что-то усиленно жующая по своему обыкновению.
Форточка в классе открыта, но Черкешенке жарко; она сбросила пелеринку. Черные кудрявые пряди выбились из прически девочки, упали на ее белый лоб. Глаза ее стали такие прекрасные и большие, точно обновились с началом весны.
— Медамочки, милые, — звенит нежный голосок девочки, — ведь день-то какой сегодня!.. Подумайте, последний день уроков! А там зацветут липы, запестреют цветы, и мы, как сказочные девы, нарушив злые чары злой колдуньи, выйдем из этих зачарованных палат…
— Ну пошла-поехала!.. И девы, и чары, и палаты!.. Хочешь леденец? — великодушно предложила Додошка.
— Какая вы, Даурская, проза. Ничего-то, ничего в вас нет возвышенного, право, — обиделась Гордская.
— Да полно вам спорить, душки. Глядите, солнышко-то как играет! А в Малороссии у нас теперь совсем теплынь. Не то, что у вас. У вас здесь гадость в сравнении с родной моей Хохландией. Люблю ее…
И, вскочив на стул, хохлушка Масальская продекламировала с пафосом:
Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В зеленых рощах тонут хутора…
— Зинзерин идет! — шумно распахивая дверь класса, прокричала Воронская.
— Зинзерин! Батюшки! Поправочных спрашивать будет и меня, значит! Господи помилуй, я Пифагоровой теоремы — ни в зуб толкнуть, а у меня шестерка… Поправлять меня, как Бог свят, захочет! — чуть не плача, металась Додошка.
— Глупенькая, тебе же лучше будет. Спросит, ответишь кое-как, семерку получишь, и то хлеб. На экзамене тоже «семь» и в аттестате "удовлетворительно", — убеждала степенная Старжевская не на шутку перепуганную Додошку.
— Ах, да пойми ты, Стриж, не могу я отвечать сегодня. Все равно навру. Я ни одной теоремы — ни в зуб. А тут еще весна катит, дворники улицы скребут, выпуск через два месяца… Хоть убейте меня — ничего не отвечу… Ясно, как шоколад.
— В таком случае беги в лазарет. Скажи Медниковой, что желудок расстроен, — подала совет Рант.
— Ну, уж только не туда, а то я как-то раз от физиканта сбежала, а Вера Васильевна напоила меня касторовым маслом с мятой… Слуга покорный!.. — запротестовала Додошка.
— Тогда полезай в шкап. Мы тебя запрем, а скажем, что ты в лазарете, — великодушничала на этот раз Малявка.
— Мерси боку! Кушайте сами! Там я вчера, когда платки вынимала, видела огромного таракана… И душно как там, медамочки!.. Нет, не могу, — отказалась наотрез Додошка…
— Тогда оставайся на поправочной, — зашумели вокруг нее другие.
— Не могу… Ей-Богу же, не могу, душки, — закрестилась Додошка, бегая растерянным взглядом по классу.
Вдруг она сказала:
— Спасена! Наконец-то придумала… Спасена!.. Помогите мне только влезть в «сферу», медамочки, а там и дело в шляпе.
— В «сферу»? Отлично придумано… Додошка просидит весь урок в «сфере». Ни Зинзерину, ни «синявке» в голову не придет искать ее там…
И девочки, подхватив под руки злополучную Даурскую, успевшую засунуть себе в рот мимоходом леденец, повлекли ее к огромному глобусу, стоявшему посреди класса и называемому "сферою".
Чьи-то услужливые руки отстегнули крючок, скрепляющий две половинки «сферы» в одно целое, другие руки помогли Додошке пролезть в образовавшуюся щель. Затем «сферу» захлопнули, закрыли на крючок, соединив обе половины. И с веселым жужжанием девочки бросились садиться на свои места.
Все было сделано как раз вовремя, за минуту до появления математика.
Когда он вошел, торжественно предшествуемый Медниковой, дежурившей в этот день, «первые» чинно стояли уже вдоль своих скамеек и степенным реверансом приветствовали учителя.
Молодой еще, "непростительно белокурый", как о нем отзывались ученицы, — высокий и потирающий то и дело руки, с немного длинным, но правильным «греческим» носом и красивой белокурой бородой, математик Юлий Юльевич Зинзерин был обожаем чуть ли не доброю половиною класса. Его прозвали Аполлоном Бельведерским, ему посвящали стихи, закладывали в скучный учебник геометрии и начальной алгебры розовые закладки и засохшие цветы, оставшиеся с каникул, чуть ли не дрались из-за чести приготовить ему кусок мела, обернутый нежнейшего цвета пропускной бумагой, с неизбежным цветным бантом из шелковых лент.
Monsieur Зинзерин от природы был очень застенчив; знаки необычайного внимания скорее досаждали, нежели радовали его.
И сейчас он уже сгорал от смущения перед своим последним уроком, на котором ему надо было обязательно сказать выпускным на прощание какую-нибудь речь. Несчастный мученик в вицмундире уже представлял себе, как сорок пар глаз будут ждать от него пышных фраз и чувствительных слов перед долгой, по всей вероятности, вечной, разлукой. И заранее несчастный оратор краснел как пион и обливался потом при одной мысли о предстоявшем ему мучении.
— Девицы… то есть… да… Я хотел сказать, девицы… — начал он, путаясь и заикаясь, — познания многих из вас далеко не отвечают требованиям или… вернее… должны быть много… много… лучше, то есть я хотел сказать, отметки многих перед годовым окончательным выводом неудовлетворительны, а посему я думаю… то есть я желаю… я смею надеяться, что многие из вас пожелают поправить свой балл на лучший, в чем я охотно готов оказать им посильное содействие… И я поэтому позволю себе вызвать госпожу Даурскую, Эльскую, Берг и Воронскую как самых слабых по моему предмету учениц.