– Ты болела, слишком долго болела, – сказал он, – но теперь все позади. Подожди. Тебе нельзя волноваться. Выпей лекарство.
– Не хочу, – я сердито оттолкнула его руку с каким-то терпким пахучим снадобьем. – Где моя мама?
Я смотрела ему в глаза. Он не отвел взгляд. Не спрятался, не испугался. Он вел себя как взрослый мужчина.
– Мамы больше нет. Она умерла. Сердечная недостаточность. Успокойся. Скоро мы поедем к ней. Она ждет тебя. Ты же не успела попрощаться.
Вовка говорил взрослые слова, мудрые и успокаивающие. Они подействовали на меня, как лекарство. Я уснула. Мне приснилась мама. В крепдешиновом платье, с осиной талией, в туфельках на тонких шпильках, в ореоле пышных волос. Она бежала мне навстречу, спешила, будто боялась опоздать. И все равно опоздала. Между нами разлилась река. Темная, мутная, грязная река времени. Берег стремительно отдалялся от меня. Я бежала по воде, но мама уже растаяла. Только крепдешиновое платье развевалось на холодном ветру. Я стояла в холодной воде и с тоской смотрела на удаляющийся берег. Ощущение сиротства входило в меня, как отдельный орган, как коленная чашечка. Теперь мне придется жить с этим органом, с этим состоянием. Я уже никогда не избавлюсь от него. Оно будет жить во мне, руководить моими поступками, желаниями, настроением. Никакая река не сможет поглотить это состояние. Человеческий орган невозможно удалить без вреда для организма. Нужно привыкнуть, сжиться с ним. Вода хлынула откуда-то сверху, затопила меня почти с головой. Я вздрогнула и проснулась. Страх ушел. Сиротство осталось. И Вовка все понял. Он погладил мою руку. В эту минуту Вовка стал для меня отцом и матерью, братом и сестрой. Он стал моей жизнью. Я заплакала. Теперь у меня было все. Но сиротство жило во мне, и оно уже никуда не денется. И Вовка никуда не денется. И мы покинем этот мир вместе. Ведь у нас была общая жизнь. Одна на всех.
* * *
Когда умерла мама, мне было шестнадцать. Оставался еще один школьный год, последний год юности. Кроме комнаты в коммунальной квартире у меня ничего не было. Мама ушла в небытие, оставив мне пенсию, в общем-то на жизнь хватало. Соседка помогла оформить документы в собесе. Мне выдали удостоверение пенсионера. Вовка заходил ко мне каждый день. Сначала он неловко топтался на пороге, затем подходил к столу и выкладывал продукты из пакетов. Он добровольно взял на себя заботу об осиротевшей девочке, будто не видел, что я давно превратилась в девушку.
Мы все незаметно выросли. Приметный своей удивительной красотой Константин часто заезжал за мной на бежевых «Жигулях». Долго сигналил внизу, а весь дом сторожил нас, высматривая из окон, когда я выбегу к нему. Особенно старалась моя соседка. В ее комнате форточка вообще никогда не закрывалась. Иногда мы с Константином прогуливались по Петровской набережной – свежий ветер, пенистые волны, суровые пушки на «Авроре». Я полюбила необычные интимные прогулки. Разумеется, я старалась, чтобы о наших свиданиях Вовка не догадывался. Не хотела причинять ему боль, не хотела, чтобы он корчился в судорогах от невыносимой муки. Константин все понимал, молчал, иногда просовывал руку под мой локоть, бормотал что-то шутливое, видимо, хотел развеселить. Уныние, поселившееся в моем сердце после смерти мамы, уже не оставляло меня ни на минуту. Я могла смеяться, шутить, дурачиться, но вместе со мной смеялось и дурачилось вечное уныние.
– Выходи за меня замуж, – сказал однажды Константин.
Я подумала, что он дурачится, и промолчала. Повернулась в сторону воды, наблюдая за свирепой игрой свинцовых бурунов. Волны барахтались, кувыркались. С Ладоги шел лед. Сверху нещадно палило солнце, а по воде медленно плыли огромные льдины, почти айсберги. Константин тоже промолчал. Он подвез меня до Большого проспекта и притормозил, не доезжая до моего дома. Я не хотела, чтобы нас увидел Вовка. Но он все знал о наших свиданиях, он будто чувствовал запах волн, аромат северного ветра, пропитавшего волосы, ощущал мои вибрирующие эмоции. Когда я возвращалась домой затемно, Вовка уже ждал меня. Лишь только заканчивались уроки, он сразу мчался ко мне, он умудрялся заскочить во время перерывов между спортивными занятиями. Благодаря его опеке у меня всегда были свежие продукты. Только цветов почему-то не было. Вовка начал дарить цветы после сорока, зато систематически. Наверное, чрезмерная забота избаловала меня, я привыкла к Вовкиным подношениям, принимая его дары, как пожизненную дань вечного раба. В моей голове уже брезжили смутные желания. Смятенные помыслы. Я любила обоих – Константина и Вовку. И не могла жить без них. Ни за что в жизни не смогла бы выбрать кого-то одного. Костя был для меня рыцарем, вожделенным мужчиной, а Вовка оставался просто мужем. Он стал моим родственником и был им всегда. И я любила его, как солнце, как чистый воздух после дождя. Константина я тоже любила. Любила, как северный обжигающий ветер, как палящий озноб.
Весь десятый класс я прожила в любовном дурмане, нервная горячка едва не погубила меня. Несколько раз я болела, превозмогая жестокую простуду – сказывались неосторожные прогулки по невским набережным. Вовка усердно менял на лбу мокрые полотенца, едко пахнущие уксусной кислотой. Когда я выздоравливала, прогулки с Константином возобновлялись. Мы уже не могли обходиться без них.
Константин учился на втором курсе филологического факультета университета, вошел в какой-то секретный кружок, кто-то снабжал его запрещенной литературой. Моя любовная горячка подпитывалась страхом и жгучим интересом. А Вовка тем временем страдал. Страдал глубоко, с надрывом, но не упрекая меня. Вовка ждал, когда горячка перегорит и выплеснется из меня. Я любила и была счастлива, но мое счастье слегка горчило, внутри меня прочно поселилось сиротство. Оно взывало к жалости, вызывало частые приступы меланхолии. Говорят, что горе со временем проходит, дескать, тлен лет оседает на нем, посыпает пеплом, трухой и песком. Но это неправда. Горе становится частью организма. Человек не может существовать в чистом виде. Он собирает в себя образы людей, встретившихся на его пути, чувства и эмоции, пережитые в течение всей жизни. Собирает в себе остатки чувств и переживаний.
Уныние не мешало мне любить и радоваться, мое сердце бурно билось, едва я наталкивалась взглядом на Вовкину фигуру, застывшую у моего парадного. И все чувства вскипали, когда я видела бежевый бок «Жигулей», радостно пыхтевших у въезда в школьный двор. Прикосновения обоих одинаково будоражили меня. И Константин, и Вовка притрагивались ко мне бережно, еле ощутимо, будто боялись поранить. Я помню их неуловимые прикосновения, будто я была хрупким драгоценным сосудом. Помню жесты, приветливые лица, блестящие от счастья глаза.
Надежда сверкала небесной звездой. И мне безумно хотелось целоваться. Все девчонки в классе горделиво хвастали своими подвигами на любовном фронте. Я уже знала, кто и как целуется, где и когда, а мне нечем было хвастать. Однажды Вовка прижался ко мне и нечаянно коснулся губами моей пылающей щеки. Я вздрогнула. Мы отпрянули друг от друга и насупились. Стало неловко, будто нас застал кто-то чужой и строгий в неподобающей ситуации. После этого случая Вовка изредка трогал мою ладонь, переплетая узкие пальцы в тугую косичку. На этом все наши прелюбодеяния благополучно заканчивались. Константин тоже не осмеливался перейти границы. Так мы существовали втроем. Любили и чувствовали. Костя чувствовал меня, как себя. Если у меня начинался насморк, Костя срочно заболевал. Вовка тоже чувствовал меня, как себя. А я чувствовала обоих. И лишь они не чувствовали друг друга, зато узнавали по запаху. Вовка всегда знал, когда я возвращалась с опасных прогулок. От меня пахло Костей. А Костя всегда знал, когда я виделась с Вовкой. У него хищно раздувались ноздри, он втягивал воздух в себя и мгновенно выпускал обратно, будто это ядовитый газ. Вот такая получалась у нас любовная геометрия. Подростковый адюльтер. И никто из нас не знал, чем все это закончится. А если бы и знал, то все равно не смог бы ничего изменить.