V
Для понимания иудаизма у Достоевского было в руках верное средство. Библия оставалась одной из его любимейших книг от детства до самой смерти. Это, конечно, не прошло бесследно для его мышления. В Библии остро поставлены те основные идеи о судьбах человечества и смысле жизни, которые стали центральными в философии Достоевского. Мысль пророков о необходимой справедливости в здешнем мире и первый негодующий запрос о человеческом страдании в книге Иова, великое возмущение всеми нарушениями человеческой правды и тяга к тому полному расцвету жизни, который воплощен в патриархальных легендах Библии — всем этим книга Бытия, Экклезиаст и Псалмы близки творчеству Достоевского. Недаром в своей последней книге он дал проникновенную характеристику Ветхого завета, признав его как бы вечным изваянием мира и человека.
История знакомства Достоевского с Библией представляет крупный интерес в обзоре его книжных увлечений. Замечательно, что первой его книгой, по которой в семье Достоевских учили читать всех детей, были «Сто четыре священных истории Ветхого и Нового завета», иллюстрированные старинными литографиями, изображающими сотворение мира, потоп и проч. Экземпляр этой старенькой книги, случайно разысканный Достоевским в конце 70-х годов, хранился у него как святыня, и в своем последнем романе он посвятил этой детской антологии несколько благоговейных строк.
Краткое изложение Библии в «Братьях Карамазовых» отмечает наиболее поразившие Достоевского замыслы и образы Библии. Он говорит об Аврааме и Сарре, об Исааке и Ревекке и о том, как Иаков пошел к Лавану. Он восхищается «трогательной и умилительной повестью о прекрасной Эсфири и надменной Вастии» и «чудным сказанием о пророке Ионе во чреве китове»… В первых же строках этого краткого изложения Библии упоминается одна из глав, наиболее поразивших его: это рассказ о богоборчестве Иакова. В своем поучении Зосима даже сливает два места Библии: рассказ о сне Иакова по пути к Лавану (Бытие, XXIX, 11–12) и о его ночной борьбе с неведомым ангелом. Он усиливает трагизм этого загадочного места о богоборчестве Израиля тревогой и ужасом другой библейской страницы (Бытие, XXXIII, 24–32).
Идея победоносной борьбы человека с Богом должна была глубоко поразить Достоевского, и не случайно упоминание этой библейской страницы в самой богоборческой книге новейшей литературы, сосредоточившей сильнейшие антирелигиозные аргументы в поэме и замыслах Ивана Карамазова.
Но еще характернее толкование Достоевского о «сновидце и пророке великом» Иосифе, где простое библейское изложение предательства братьев разрастается в сложную психологию совместной любви и мучительства в сердце египетского царедворца.
Но из всей Библии сильнейшее впечатление на Достоевского оказала книга Иова — этот первый в истории человеческой мысли бунт против неба из-за безмерности человеческого страдания. Помимо чисто идейных отголосков этой библейской книги в философии Ивана Карамазова в романе имеется и страница непосредственного объяснения ее. Это изложение и истолкование книги Иова в «Братьях Карамазовых» при всей своей краткости может считаться одним из глубочайших комментариев к библейской поэме. Все возражения, все атеистическое беспокойство, все сомнения совести, протестующей во имя высшей справедливости против безмерных страданий прокаженного праведника, отозвавшись родной болью в сердце Достоевского, опровергаются им всем тяжелым опытом его собственной многострадальной жизни.
Он формулирует первый неизбежный вопрос гуманистического скептицизма о страданиях неповинного Иова.
«Как это мог Господь отдать любимого из святых своих на потеху диаволу, отнять от него детей, поразить его самого болезнью и язвами так, что черепком счищал с себя гной своих ран, и для чего: чтобы только похвалиться перед сатаной: вот что, дескать, может вытерпеть святой мой ради меня. И можно ли принять заключение Библии: „Проходят опять многие годы и вот у него уже новые дети, другие, и любит он их…“ Да как мог бы он, казалось, возлюбить этих новых, когда тех, прежних, нет, когда тех лишился?..»
И в ответ на это глубокое сомнение следует замечательнейшее истолкование книги Иова, по которому чувствуется, что смысл ее никогда не переставал приковывать внимание и возбуждать раздумья Достоевского. Это — комментарий, над которым автор его думал и мучился всю свою жизнь, с трудом осиливая темные загадки текста и постепенно просветляя их недоступный смысл каждым новым пережитым страданием.
Достоевскому-теоретику отвечает облеченный великим житейским опытом автор «Карамазовых». Неутешный над гробом своей первой жены и своей первой девочки, готовый принять крестную муку для воскрешения своей дочери и впоследствии нашедший спокойное счастие в новой семье, с другой женой и другими детьми, он знает по опыту великую мудрость жизни, необъяснимую никакой логикой земного, эвклидовского ума.
«Но можно, можно: старое горе великой тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость».
Вот великий жизненный закон, провозглашенный Библией в книге Иова и раскрывший свой смысл Достоевскому после всех пережитых им страданий. Недаром в своей последней книге он признается, что и в старости не может «читать эту пресвятую повесть без слез — столько в ней великого, тайного и невообразимого». В своем предсмертном романе он признается, что библейская поэма вызывает в нем такое же смятение, как и тогда, когда «детской восьмилетней грудкой своей» он взволнованно дышал, внимая церковному чтению. Идея о неповинном страдании, поразившая восьмилетнего мальчика, мучила его в продолжение всей его жизни, пока, наконец, накануне смерти не прорвалась взрывом богоборческих протестов его последнего романа.
В ней — источник глубочайшего проникновения Достоевского в сущность иудаизма. Книга Иова, быть может, высшее выражение семитического гения, вечно озабоченного тайнами мировой неправды и задачами общечеловеческой справедливости. Этот бунт измученного праведника против жестоких законов мироздания является одной из основных тем библейской мудрости, одинаково поднимающей рыдания Иеремии и пророков, возмущение псалмов и трагическое разочарование Экклезиаста. Это — характернейший для иудаистической настроенности протест святой человечности против безжалостных путей Провидения, сближающей вплотную грани безверия и религиозности. Возмущения прокаженного страдальца остаются до конца молитвенной жалобой на те глубокие несовершенства мироздания, которые отказывается принять просветленная совесть земного мудреца. Как во всей метафизике еврейства, здесь Бог и человек стоят лицом к лицу равноправными борцами для великого духовного поединка. И до конца борьбы они сохраняют это соотношение сил и остаются равными по могуществу замысла и величию нравственной задачи.
И арбитраж человеческой совести склонен видеть победителя этого древнейшего и вечного ратоборства не в небесах, а на гноище прокаженного. В первом философском диспуте о судьбах человечества последнее слово остается за невинно осужденным, и непорочный муж из земли Уц выходит из своего спора с Богом исстрадавшимся, но правым, как Иаков из борьбы с ангелом вышел хромым, но победоносным.
Эти героические богоборцы Библии глубоко поразили мысль Достоевского. Основною темой его творчества от Макара Девушкина до Ивана Карамазова остаются эти вариации на мировую философию книги Иова. Библейское разрешение исторической проблемы в миссии всемирного духовного братства и в пропаганде земной справедливости оказалось глубоко созвучным с основными замыслами Достоевского.
Антисемитизм нашего писателя смягчался несомненной родственностью его типа мышления с библейским духом. Прямолинейный до фанатизма, гневный до анафем, разрушительный и карающий, грандиозный в своих отчаяниях и надеждах, этот тип мышления исконно чужд и эллинистическому, и евангельскому духу. Он ближе всего к той вечно взволнованной стихии, которая взмывает негодующие стоны пророков, возмущения псалмов, отчаяния Экклезиаста и богохульные молитвы Иова.