Все не по нем было.
– Вечно у вас мертвая тишина в доме, – с досадой сказал Анатолий Леонидович. – Скучища какая! Ты одна? И в чем я должен тебе помочь?
Тихо в квартире было потому, что Ляля с Во́дичкой (с внуком то есть: Тереза называла его Во́дичкой) ушли в Бринкманский сад: ребенку необходимо порезвиться, побегать (ляуфен), а где же тут, не на вокзальной же площади, среди лошадей и извозчиков (дрожкенкутшер)!
Дуров усмехнулся: упрямо не хочет водить внука на Мало-Садовую.
Что же касается помощи… ну, это совсем получилось трогательно. Крохотную комнатку свою (Тереза и у зятя устроила келью) она хотела украсить портретом молодого Дурова. Увеличенная в аршин парижская, кажется, фотография, добрый молодец в русской расшитой рубахе, кафтан внакидку, а щегольские сапоги… барыня-барыня, сударыня-барыня… э-эх! С перебором, гармошкой!
Но рама, рама – пудовая, да еще стекло: слабеньким женским ручкам не поднять.
– Ну-у, мамочка! – воскликнул, радостно просияв.
– Ах. Тола… Твой Акулин никогда… Никогда…
Вот так они свиделись в последний раз. Это когда же, позвольте? В самом начале сентября, да, да. А через несколько дней был Мариуполь, пройдоха Максимюк, и вот сейчас – промозглый номер в тухлой «Пальмире» Фонарь скрипит. Тьма.
– Еленочка!
Он раз и два ее позвал, она спала, постанывала легонько: «О-о-о! О-о!» Какие-то, должно быть, сны видела. Дешевый вонючий ром, едва ли не местной выделки, гулял, колобродил, нахал, по нежным жилочкам Прекрасной Елены.
…А взгляд, перехваченный давеча за чаем, без сомнения, был нехорош: испуг и разочарованье? Досада? Несбывшиеся надежды? Что же, дескать, милый друг, собрался помирать – ан на тебе…
Или, может быть, п о п р и т ч и л о с ь, как в милом Воронеже говорят?
– Еленка! Еленка!
Нет, фрау-мадам не отвечает.
– Ну и черт с тобой. – равнодушно, беззлобно пробормотал Дуров. – Фонарь погас, будем вспоминать впотьмах. Будем дожидаться. А чтоб не слишком скучно тянулись ночные часы в ожидании, ну, как бы это сказать… неизбежного, что ли…
Явственно почувствовал, как шевельнулась болезнь. Холодными костяными пальцами пощупала в левом боку.
Надавила на ребра легонько, словно пытая: ну как?
Однако ближе к делу, милостивые государи, ближе к делу! Дальше, дальше поехали.
Господин Дранков топорщил усы, припадочно лаял в телефон, торопил со съемками.
– В Крым! В Крым! В Крым, господа! Боже, какие ослепительные виды! Ласточкино гнездо и прочее. Прибой, кипарисы, Ай-Петри в тумане…
– Да плюньте вы на эти пошлые красоты! «Прибой, кипарисы»… – презрительно кривился Анатолий Леонидович. – В Воронеже будем снимать. И близко, и дешевизна жизни умопомрачительная: цыпленок на рынке – двугривенный, честное слово!
Цыпленок, кажется, убедил. Еще бы! Вместо серебряной монеты нынче штамповались бумажные марки с портретами царей – Петра, Александра Благословенного, Николая Павловича. Клочок дрянной бумажки и – на тебе – цыпленок! Краски крымских пейзажей в споре с воронежскими цыплятами решительно проигрывали.
И вот в начале мая московский почтовый поезд привез шумную ватагу синематографистов. На пыльную площадь перед вокзалом высыпало с полдюжины каких-то невероятно пестрых, несуразных господ, показавшихся молодому перронному жандарму весьма и весьма подозрительными. Одежда на них ну просто-таки возмущала: клетчатые пальтишки – неприличные, куцые, только от долгов бегать; у иных на головах – турецкие вроде бы фески, или наподобие дамских беретов, или соломенные картузики с двумя козырьками, «здравствуй-прошай», и прочее такое в подобном виде безобразие… А что до багажа – так и вовсе не как у людей: громоздкие черные сундуки (а что в них, позвольте спросить?), голенастые, как бы землемерные треноги, белая жесть листовая, свернутая в трубку, мотки проводов разноцветных (а под чего, спрашивается, подводить?)… А что, ежели бабахнут, было ведь дело, в его высокопревосходительство, в господина губернатора! Вот и спросит тогда начальство: «Куда глядел, Мандрыкин, сукин сын! Почему не препроводил куда следует?»
Его особенно настораживала шикарнейшая дамочка: лиловое шелковое манто с отделкой из дорогих страусовых перьев, шляпка величиной с доброе колесо, вся в цветах-розочках, в птичках… А на лице – сетка-вуалька с черными мушками – поди, разгляди, что за личность!
Но главное – ведь видел, видел когда-то, определенно видел, готов побожиться, что видел эту безусловно прекрасную шмару… Преступный, воровской облик ее крепко сидел в цепкой жандармской памяти… «Подойти, проверить!» – мелькнула правильная полицейская мысль.
Востроглазый усатый господин в приличном котелке почтительно поддерживал прелестницу под локоток, и это несколько смущало молодого жандарма. Однако он все-таки решился и строго спросил вид на жительство. Господин выкатил бешеные глаза:
– Дур-р-рак! – прошипел яростным шепотом. – И-ди-от!
Извинившись перед дамой, вынул из богатого скрипучего бумажника визитную карточку, сунул в нос ретивому жандарму, и тот ошалел от множества сиятельных корон и гербов, сверкающим золотом рассыпавшихся вокруг глазастого имени:
А. О. ДРАНКОВ
Главный фотограф Государственной
Д У М Ы
корреспондент многих иностранных газет
– Лихача для мадам… Живо!
Потрясенный золотыми коронами, Мандрыкин опрометью помчался к извозчикам, левой рукой придерживая полицейскую свою «селедку».
Через минуту, резво мелькая белыми чулочками, вороной рысак знаменитого Ивана Иваныча Даева, высекая брызги искр из серого булыжника, мчал усатого вместе с шикарной дамочкой к известному всему городу дому на Мало-Садовой.
Следом за ними туда же подкатывали и прочие пестрые господа. В распахнутой настежь калитке их громогласно встречал сам Первый и Единственный. По множеству афиш знакомая великолепная улыбка озаряла его красивое лицо. Рядом с Хозяином карла-старичок в красной феске мельтешил, кукарекал: «Милости просим, кукареку, милости просим!»
Над алой зубастой пастью страшилища-великана Гаргантюа (некогда вылепленного Хозяином и служившего потешным входом на кухню) голубой, похожий на стружки дымок курился: там повар Слащов колдовал над плитой.
И по синей, играющей серебряными пятачками реке, по-над белыми и розовыми хлопьями еще не развеянного утреннего тумана плотно висел пленительный запах гениальных слащовских котлет.
Какой уже год тихо, степенно жил Дом, помалкивал: Хозяин разъезжал по сказочным странам, затем окаянная война грохнула, не до гостей, стало быть, не до пирушек сделалось.
И вдруг – зашумел.
Затарахтел посудой, наполнился смехом, криками, собачьим брехом, граммофонными воплями:
Вот прапорщик юный со взводом пехоты… —
и прочее, но обязательно в духе патриотическом – а как же? – война.
Пестрые господа разбежались по всей усадьбе, звонко перекликались, волокли в сад мотки цветных проводов: и там вспыхивали вдруг немыслимой яркости шипящие лампы. На голенастых треногах дьявольской саранчой стрекотали горбатые черные аппараты, ручки которых, как обыкновенные зингеровские машинки, бешено крутили, раскорячась, клетчатые господа в дамских беретах и соломенных картузиках «здравствуй-прощай».
Иногда галдящая эта бесцеремонная компания делала набеги на сад «Эрмитаж», на Петровский сквер, на речку и даже на дачи Лысой горы. И там тотчас появлялись треноги и клетчатые со своими стрекочущими аппаратами, и происходило нечто, похожее на театр.
Мордастые городовые разгоняли постороннюю публику, оцепляли место канатом, и в оцеплении разыгрывались удивительные сцены: наглое приставание хулигана к гимназистке, ссора двух франтов и даже полицейская погоня за оплошавшим воришкой.
А в городском саду всему городу известный Дуров среди бела дня, на виду у гуляющей публики обнимался с приезжей шикарной дамочкой (на сей раз она была одета куда как попроще, без страусов). Пикантную сценку также окружали канаты и четверо городовых-фараонов разгоняли, теснили любопытствующих зевак, чтоб не слишком напирали.