– Наверно, там больные, – сказал я. Мне всегда казалось, что за окнами, не гаснущими в ночи, мучаются больные люди.
Дедушка сидел ссутулившись, опершись на палку. Карманы брюк и пиджака топорщились от разных пузырьков и инструментов. Немного в стороне, нос к носу, стояли ботинки. Услышав мои слова, дедушка очнулся, приподнял голову.
– Нет, это не больные, – сказал он. – Справа – отделение милиции, а слева… Не знаю… может, кто-нибудь к экзаменам в институт готовится.
«Или к переэкзаменовке зубрит», – тут же подумал я. Мне показалось, что и Саша подумал то же самое. Спорить с дедушкой было смешно: он ведь знал всех больных в городе.
Окраина, именуемая Хвостиком, спала мёртвым сном: ни шороха, ни звука, ни скрипа. На всём берегу светилось одно-единственное окно.
– Там он лежит, – уверенно сказал дедушка.
Поднялся и указал палкой на немигающий и вроде бы зовущий нас огонёк.
В пути, работая шестом, я фантазировал, будто золотистая дорожка посреди реки проложена кем-то специально от города до Хвостика. Но она не сворачивала к нему, а дрожа и переливаясь, убегала вперёд, куда-то далеко-далеко…
Я бросил якорь, и мы во главе с дедушкой зашлёпали к берегу.
Тут я понял, что ночью по огонькам никак нельзя определить расстояние. Издали казалось, что огонёк на берегу. Но в действительности он светился на самом конце Хвостика. «А вообще-то, какая хорошая, добрая вещь – эти ночные огоньки! – подумал я. – Они ведь, наверное, так облегчают дальний путь: всё время чудится, что цель уже близка, и шагать веселее».
Возле маленького одноэтажного домика, остроконечной крышей своей напоминавшего часовенку, нас поджидал невысокий, очень широкоплечий мужчина в белой рубахе, которая, кажется, не сходилась у него на груди. Лица я в темноте не разглядел.
– А-а, приехали!.. Приехали!.. – взволнованно забасил мужчина. Голос у него прерывался, и мне было странно, что такой здоровяк может так волноваться. – С братом у меня плохо… Очень плохо, доктор, – сказал мужчина. – Вы ведь его как-то смотрели…
– Да, очень внимательно изучал вашего братца. И даже прописывал ему кое-что. Да, вообразите, прописывал! Но он-то, наверно, рецепты мои по ветру развеял: не верит ведь в медицину. А? Ведь не верит? – Дедушка говорил с успокоительной шутливостью в голосе. Он как будто даже не спешил в комнату к больному, давая этим понять, что не ждёт ничего угрожающего.
И это подействовало на мужчину. Голос его перестал дрожать.
– Как же вы добрались? Жинка встречать вас пошла на дорогу. Неужели проглядела?
– Вообразите, я сам виноват, – развёл руками дедушка. – Сказал – приеду, а на чём именно, спросонья не сообщил. Ребята вот на плоту меня доставили.
Мужчина хотел в знак благодарности пожать ему руку, но обе руки у дедушки были заняты ботинками. Он так и вошёл в комнату, держа их впереди себя. Это было смешно, необычно и как-то сразу подняло настроение.
Мы с Сашей тоже вошли в домик – и я замер на пороге. У стены на узкой кровати, не умещаясь на ней (одно плечо было на весу), лежал Андрей Никитич. Лицо у него было серое, с каким-то синеватым оттенком, как тогда, в поезде, хотя здесь и не было синей лампы. Так вот как он близко от нас! Совсем близко…
– Андрей Никитич! – не удержавшись, вполголоса сказал я.
Андрей Никитич не услышал меня. Но дедушка быстро обернулся. Лицо у него было уже не спокойное, а сердитое, сосредоточенное.
– На улице подождите, молодые люди, – сказал он так, будто не знал наших имён и вообще был незнаком с нами.
Потом он поставил свои башмаки возле кровати, словно они принадлежали тому, кто лежал на ней. И, как будто желая поздороваться с Андреем Никитичем, взял его за руку. Но не поздоровался, а, весь обратившись в слух и шевеля губами, стал считать пульс.
Мы с Сашей вышли на улицу. Дедушка в ту ночь казался нам самым могучим человеком на земле, от которого зависели жизнь и смерть, горе и радость.
Мы так боялись помешать дедушке, с таким нетерпением ждали его выхода, что Саша даже не поинтересовался, кто такой Андрей Никитич и откуда я его знаю. А я сам не стал об этом рассказывать.
Я вспомнил, как Андрей Никитич, стоя у открытого окна в коридоре вагона, сказал: «Врачи советуют лечиться, в санаторий ехать. А я на охоту да на рыбалку больше надеюсь. Вот и еду… Если не вылечусь, перечеркнут мои боевые погоны серебряной лычкой – и в отставку. А не хочется мне, Сашенька, в отставку, очень не хочется…» Я вспомнил эти слова Андрея Никитича очень точно, и голос его вспомнил, и тяжёлую, задумчивую походку…
«Почему же вы не поверили врачам, Андрей Никитич? Почему?» – подумал я.
Когда волнуешься или чего-нибудь ждёшь, время тянется очень медленно, потому что думаешь всё время об одном, не отвлекаешься, ничего кругом не замечаешь – и каждая секунда на виду.
Дедушка вышел на улицу тихо, всё так же держа в руках свои ботинки. Тихо вышел из комнаты и брат Андрея Никитича.
В ту же минуту откуда-то из темноты появилась женщина в сарафане и с растрёпанными волосами, которые в беспорядке падали ей на плечи.
– Ну, как он? Как он? – не то заговорила, не то зарыдала она. – А я стою на дороге, стою… Все глаза проглядела. Ну, как он, доктор?
Дедушка опять спокойно и даже чуть-чуть насмешливо ответил:
– С лежачим-то с ним легче будет. Теперь уж он обязан подчиняться. А то ведь не сладишь с ним! Артиллерия, говорит, медицине не подвластна… – Внезапно дедушкин голос изменился – стал натянутым, сухим. – А могло быть худо. Совсем худо. Если бы вот не их плот!
Дедушка кивнул в нашу сторону.
неожиданный экзамен
В конце концов Веник всё-таки засыпался. Однажды Ангелина Семёновна, обеспокоенная его долгим отсутствием, совершила налёт на поликлинику и всё узнала. Она выяснила, что Веник уколов не делал и что сейчас их делать уже поздно, потому что если собака была бешеная, так и Веник в ближайшие дни непременно должен взбеситься.
Ангелина Семёновна уложила Веника в постель, хотя никто ей этого не советовал. Она не выпускала его из дому, чтобы он опять не попал под влияние «подозрительной компании» – так она называла Сашу, Липучку и меня.
Считая первым и самым главным признаком бешенства водобоязнь, Ангелина Семёновна заставляла Веника выпивать в день по десять стаканов чая и съедать по три тарелки супа, а когда он отказывался, она начинала ломать руки и кричать:
– Скажи мне правду, Веник! Скажи маме правду! Тебе страшно смотреть на суп, да? Страшно? А что ты испытываешь, когда я наливаю тебе чай?
– Меня тошнит, – отвечал Веник.
– Ну вот! Конечно! Все признаки налицо! – восклицала Ангелина Семёновна.
А Веника тошнило просто потому, что она сыпала в чай слишком много сахара: по её сведениям, это обостряло умственную деятельность.
Но Веник уже не мог без нас. И вот, когда дней через десять дедушка впервые разрешил нам навестить Андрея Никитича, Веник удрал из дому, прибежал на берег Белогорки и отплыл вместе с нами на борту «Неистребимого».
На этот раз мы плыли к Хвостику утром. И снова посреди реки была золотистая, словно песчаная, дорожка, но только не лунная, а солнечная. И снова она никуда не сворачивала, а бежала себе всё прямо и прямо, далеко-далеко…
Красота летнего утра настроила Липучку на поэтический лад, и она стала требовать, чтобы я прочитал свои новые стихи, которые были в той самой тетрадке под столом. Я отбивался как мог, говорил, что стихи ещё не закончены. Меня поддержал Веник. Он авторитетно заявил, что поэты никогда не читают недоработанных произведений. И тогда Липучка отстала.
Андрея Никитича мы нашли не сразу. Днём все дома были похожи друг на друга, а огонька, который тогда, ночью, звал нас и указывал путь, сейчас уже не было.
Нам помог Саша. Он вспомнил, что в ту ночь сильно ушиб ногу, наткнувшись на брёвна, сложенные возле самого дома Андрея Никитича. Сгоряча он даже не почувствовал боли, а потом палец у него покраснел, вздулся. Саша и сейчас ещё слегка прихрамывал. Мы разыскали брёвна и квадратный домик, похожий на часовенку.