Подготовка «Шатобриана» почти завершилась, и мы с Думиком уже искали название для каждой отдельной лекции, как вдруг он слег с пневмонией. Незадолго до этого он заметно ослаб; когда 2 декабря 1937 года мне сообщили, что он умер, я был потрясен и страшно горевал.
В то время я часто виделся с маршалом Петеном, президентом французской Службы информации для Соединенных Штатов; администратором этой службы был я сам. На заседаниях Петен был приветлив, требователен, пунктуален и категоричен. Однажды вечером после совещания он сказал мне: «Почему бы вам не предложить свою кандидатуру в Академию на освободившееся место Думика?» Я замялся: «Господин маршал, я как-то не думал об этом... К тому же второй провал причинит мне куда больше боли, чем победа может принести радости».
Тем не менее я посоветовался с друзьями — Мориаком и Жалу. Они нашли мысль Петена удачной и всячески меня поддержали. Я послал письмо в Академию на имя бессменного секретаря. Взвешивать приходилось каждое слово, ибо послание принято было зачитывать вслух перед всеми членами Академии, а потом отдавать на суд суровым критикам. Обычно от письма с предложением кандидатуры требуется сдержанность, простота и краткость. Далее настает период визитов и определения сторонников. Многие кандидаты вспоминают об этом с содроганием. Но я воспринял все совсем иначе. Посетить тридцать девять академиков, из которых почти все в высшей степени замечательные люди: писатели, генералы, прелаты, адмиралы, ученые, дипломаты, что же в этом неприятного? Как раз наоборот. Те, кто собирается голосовать за вас, говорят об этом сразу, и беседа становится веселой и доверительной. Те же, кто настроен враждебно, прибегают к различным тактическим приемам — от бесцеремонной прямоты до ловкого увиливания; за ними очень интересно наблюдать. Если вдруг генерал в течение часа толкует вам о Фридрихе II, а археолог беседует с вами исключительно о храмах, вы наверняка знаете, что они уже обещали свои голоса другому, но зато вы услышали две блистательные лекции, прочитанные персонально для вас, и получили два урока дипломатии. Это ли не стоит потраченного времени?
Самым коротким оказался мой визит к маршалу Франше деЭспере. Я знал его и любил за солдатское прямодушие. «Знаю, зачем вы пришли, — сказал он при моем появлении. — Хотите в Академию? И правильно... Как вам в этом отказать? Только я составил себе последовательный список... У вас второй номер. А первый у Жерома Таро. Если Таро выдвигает свою кандидатуру против вашей, то я голосую за Таро. Если нет — голосую за вас... Всего хорошего, друг мой».
Таро не выдвинул свою кандидатуру, и моим соперником стал Поль Азар, человек несравненной честности и учтивости, так что меня ждал поистине рыцарский турнир. У нас было много общих друзей, и некоторые из них, будь моим соперником кто-либо другой, голосовали бы за меня, как, например, адмирал Лаказ, Жозеф Бедье, Луи Мадлен; но так как конкурентом оказался Азар, они честно предупредили меня, что на первом туре будут голосовать за него. Я не учитывал их голосов в предварительном подсчете, но даже без них на моей стороне, как мне казалось, было большинство. «Не стройте иллюзий, предупреждали меня опытные тактики, такие, как Абель Эрман. — Были случаи, когда по предварительному подсчету кандидаты набирали до двадцати голосов, обещанных формально, а реально, в день голосования, получали только три».
Приближался решающий день, я с интересом следил за колебаниями моих шансов и бурлением предвыборных интриг.
Шомекс, член избирательной коллегии, был настроен ко мне враждебно и собирался выдвинуть в противовес кандидатуру Анри Бернстейна. А Луи Бертран, увлекшийся во время поездки по Германии идеологией нацизма, затеял против меня дикарскую травлю.
Придя с визитом к Бергсону, я просидел у него более двух часов. Он признался, что желал бы отдать мне свой голос, но уже несколько лет не заседает в Академии. Он не мог двигаться из-за деформирующего ревматизма, заседание превратилось бы для него в пытку.
Идя к нему, я знал, что в выборах он принимать участия не будет и мой визит — не более чем формальность. Но он говорил о таких важных вещах и так хорошо, что встреча с ним стала для меня событием.
Предвыборная кампания запомнилась мне также мужественным поступком Жоржа Леконта. Он был опасно болен и готовился к операции. Но ради того, чтобы принять участие в голосовании, вопреки настояниям врачей операцию отложил. У академиков — академический героизм.
В день выборов — это был четверг 23 июня 1938 года — я отправился с детьми гулять в парк. Симона, страстно желавшая моего успеха, попросила одного знакомого позвонить ей и сообщить результаты. Она осталась сидеть у телефона, снедаемая беспокойством. Небо было чистое, день — теплый, мы радовались чудесной прогулке. Весело болтая обо всем на свете, мы не заметили, как пролетело время. В тот момент, когда мы входили в дом, раздался телефонный звонок. Звонил какой-то журналист. «Месье, освободите линию! — в нетерпении воскликнула Симона. — Я жду один очень важный звонок». — «Сейчас освобожу, мадам, — ответил он. — Я только хотел сообщить вам, что ваш муж принят во Французскую академию». Жена вскрикнула от радости и выронила трубку. Мы прибежали на шум. Вот и настал счастливый миг. Уже через десять минут начали приходить друзья. Выборы прошли быстро, и на втором туре я победил, получив девятнадцать голосов «за» и тринадцать «против». Я был, выражаясь словами Дизраэли, «на самой верхушке масленичного шеста».
Вечером мы оставили ужинать самых близких наших друзей. Их присутствие и искренняя радость были мне дороже самой победы. Я не просто питал к ним дружеские чувства, я любил их и восхищался ими. «Друзья мои, — думал я, — как я благодарен вам за то, что вы такие, какие вы есть, и в то же время, что вы мои друзья!» В тот день у меня даже возникло мимолетное ощущение, что я выиграл главное в своей жизни сражение и что старость моя будет, как и полагается, окружена покоем, уважением и любовью. Однако подспудно в душе рождалась и нарастала, как в «Нибелунгах», тема рока.
Счастье для меня никогда не бывало безоблачным и долгим. В 1918 году радость победы была омрачена болезнью. В 1924 году, когда я уже поверил было в возрождение своей семьи, все перечеркнула смерть. В 1930 году Рождество, сулившее надежду, обернулось кончиной маленькой Франсуазы. И вот теперь, в 1938-м, моя жена, болевшая года два, начала наконец поправляться, враги мои, казалось, были повержены, моя жизнь вот уже несколько месяцев напоминала волшебную сказку, в которой добрый волшебник осыпает дарами владельца магического талисмана. Но, глядя на пенящееся в кубке золотое шампанское, я в смятении думал о том, что боги ревнивы и что настал час бросить в пучину перстень Поликрата. [...]
Лето 1938 года я, как всегда, провел в Перигоре и посвятил его составлению речи для церемонии вступления в Академию. Я должен был рассказать о заслугах Думика. Его сын, Жак Думик, и зять, Луи Жилле, предложили мне для работы его личные бумаги и дневник. И передо мной предстал очень странный, но, несомненно, достойный человек. То, что я сам хорошо его знал и работал с ним, очень мне помогало. Я старался, чтобы портрет ожил и был похож на оригинал. Работа подходила к концу, когда прокатились первые раскаты мировой грозы. Берлин угрожал Праге. Французское правительство объявило мобилизацию нескольких призывных разрядов.