Что же до поэта Цфании Бейт-Халахми, Бумека Шулденфрая, то писатель, произведя несложные календарные вычисления, пришел к выводу, что поэт этот уже наверняка ушел в лучший из миров. Много лет тому назад у поэта Бейт-Халахми была своя постоянная рифмованная колонка на последней страничке субботнего приложения к популярной газете «Давар». Текст печатался в рамке, украшенной завитушками, а в каждом из четырех углов располагалась смеющаяся либо ухмыляющаяся маска. «Рифмы жизни и смерти» поэта Цфании Бейт-Халахми, насколько помнилось писателю, не были ни едкой сатирой, ни жалящей насмешкой, напротив, обычно в его колонке трудности того времени описывались с веселым, даже чуть горделивым добродушием. Абсорбция новых репатриантов, жизнь во временных палаточных лагерях, где из-за острой нехватки жилья размещались новоприбывшие, законы и указы, связанные с введенной в стране карточной системой, покорение пустыни, осушение заболоченных земель в районе озера Хула, стычки с террористами, которые беспрерывно пытались пробраться через наши границы, факты коррупции и бюрократизма в чиновничьем аппарате, омрачающие радость созидания в молодом государстве. Юное поколение уроженцев страны, мужественных, крепких, загорелых, представало в рифмованных строках Цфании Бейт-Халахми как поколение людей, которые лишь с виду суровы. На самом деле, полагал поэт, это люди не только преданные делу и высокоморальные, но и глубоко чувствующие, с тонкой и нежной душой.
Враги Израиля во всех поколениях: поляки, украинцы, немцы, арабы, британцы, христианские священники, землевладельцы-эфенди, большевики, нацисты, толпы антисемитов, кишащих по всему белому свету, — все они обрисованы в «Рифмах жизни и смерти» как бессердечные преступники, у которых ничего нет за душой, кроме мутной вражды, злых замыслов и дел, а также злорадства, когда эти замыслы и дела им удаются. Что же до наших «домашних» вредителей, всякого рода отступников от общего дела, или коммунистов, или тех, кто не признавал Всеобщей конфедерации трудящихся — Гистадрута — либо имел неправильный взгляд на то, каким должно быть создаваемое государство, — все они были описаны Цфанией Бейт-Халахми как узколобые, тупоголовые, мелочные, криводушные людишки. Особенно ненавидел поэт богему, копирующую обычаи и нравы Парижа и Голливуда, истинный ужас вызывали в нем разные циничные интеллигенты, лишенные корней и способные лишь постоянно умничать, язвить и насмешничать, — они и их модернистская мазня, которая на деле не более чем знаменитое платье голого короля.
А вот кто удостоился согретых улыбкой и отеческой приязнью строк Бейт-Халахми, так это выходцы из Йемена, земледельцы, маленькие дети и животные. Он превозносил до небес их чистую наивность и простодушие.
Но время от времени пробегала по рифмованным строчкам Цфании некая тень, отнюдь не политического или идейного характера. Тень тайны и печали, никак не связанная с его классовым сознанием и национальным воодушевлением:
Есть мудрец, у которого нет ума,
Есть глупец, что живет, целый мир любя.
Есть веселье, в конце его — плач и тьма…
Но нет никого, кто познал бы себя.
Иногда, случалось, писал он также афористически короткие стихи, посвященные тем, кто ушел из мира сего и оказался всеми забытым: разве что изредка дети и внуки вдруг вспомнят о нем, но и это воспоминание не более чем промелькнувшая тень, ибо со смертью последнего помнящего его человек умирает заново, умирает последней смертью, словно никогда и не было его на свете…
Однажды, как припомнилось сейчас писателю, опубликовал Цфания Бейт-Халахми целую колонку под заголовком «Уничтожение квасного» (так называется предпасхальный обряд, когда по законам иудаизма все квасное должно быть удалено из дома и сожжено). На этот раз его рифмованные строки говорили о свойстве всех вещей со временем ветшать и обесцвечиваться, будь то предметы или любовь, одежда или идеалы, дома или чувства. Все со временем ветшает, все изнашивается, становится тряпьем, лохмотьями, рассыпается, превращаясь в пыль и прах.
Довольно часто в стихах Бейт-Халахми встречается слово «одиночество», а один или два раза использовал он редко встречающееся слово «бобыль».
Тогда, в тридцатые, сороковые и, пожалуй, даже в начале пятидесятых, поэт Цфания Бейт-Халахми довольно часто выступал в пятничные вечера перед своими почитателями в домах культуры, в домах отдыха, принадлежащих больничным кассам, на вечерах, организуемых Всеобщей конфедерацией профсоюзов, на съездах движения «За народное просвещение». Читал он свои стихи обычно под аккомпанемент немолодой пианистки или пение взволнованной актрисы, обладательницы глубокого русского альта и весьма щедрого, но все же вполне корректного декольте. Он имел привычку после чтения и музыкальных номеров вести неспешную беседу с публикой, терпеливо и даже добродушно дискутировать с собравшимися, не переставая то и дело легонько щипать за щечки детишек, а случалось, и какую-нибудь молодую женщину. Он надписывал свои книжки, купаясь во всенародной любви. И правда, многие в те дни знали его стихи наизусть, могли процитировать по памяти большие отрывки из его произведений.
А потом? Возможно, дело было так? Однажды утром его супруга, пользуясь неисправным электроутюгом, погибла от удара током. И поэт, выждав полтора года, женился на своей певице-пианистке, обладательнице пышной груди. Она оставила его через две недели после свадьбы, удрав в Америку с мужем своей сестры, производителем парфюмерии, обладателем приятного, нежного тенора.
А быть может, он и жив, этот поэт Цфания Бейт-Халахми? Напрочь всеми забытый, влачит он остаток своих дней где-нибудь, скажем, в одном из частных домов для людей «золотого возраста», в маленьком рабочем поселке, затерявшемся на краю долины Хефер. Или в лечебном учреждении для уже совсем беспомощных стариков в Богом забытом городке Иокнеам. Рот его, лишенный зубов, жует, перемалывая в кашицу, кусочек белого хлеба без корки. Долгие часы он сидит на веранде в коричневом кресле, положив ноги на скамеечку, обитую кожей. Ум его по-прежнему совершенно ясен, но уже много лет назад перестал он находить вкус в сочинении рифмованных строк и публикации их в газетах. Теперь ему вполне достаточно стакана чая, отдыха в саду, переменчивых очертаний облаков… Впрочем, он все еще любит, даже больше чем раньше, наблюдать, как преображаются со сменой времен года деревья в саду. И любит вдыхать запах травы, которую косят здесь каждую неделю:
Здесь зелено и пусто. Здесь покой.
Лишь замерла ворона на столбе.
Два кипариса растут почти вместе.
Еще один — сам по себе.
Целый день сидит Цфания в своем кресле и с любопытством читает роман молодой писательницы, выросшей в религиозной среде, но взбунтовавшейся против исполнения заповедей. А то просматривает книгу воспоминаний основателя волонтерского движения «Помощь нуждающимся». Глаза у него все еще зоркие, и очки для чтения ему не нужны. И вдруг, совершенно неожиданно, натыкается он на свое имя, упомянутое на одной из страниц романа, и там приведены также два или три его коротких стихотворения, написанных во времена былые. Эти давние рифмы неожиданно доставляют старому поэту по-детски светлую радость, и он улыбается какое-то мгновение, шевеля губами, перечитывает свои строки, увидевшие свет десятилетия назад. Он и сам почти позабыл их и полагал — без всякого сожаления! — что все уже давно забыто всеми, а вот, гляди-ка, стихи его в новой книге этой молодой писательницы, и, в общем-то, они представляются ему не такими уж плохими.
Его наивные, круглые, чисто-голубые глаза под седыми бровями кажутся двумя озерами, над которыми возносятся вершины снежных гор. Его тело, некогда довольно упитанное, ныне высохло, стало тонким как спичка и, поскольку кожа всегда была гладкой, без единого волоска, напоминает тело ребенка. Он полностью завернут в белый фланелевый халат, который украшен фирменным знаком дома для людей «золотого возраста» с его девизом «Молоды духом!».