– Теперь покойно стало душе твоей, Максимушка? Изо рта у англа тянулась слюна, зеницы закатились.
– А, может, он всегда такой.
– Ну, что ему еще в исподники наложить для полного твоего удовлетворения?
– Ладно, пошли.
– Не ходи с ними, дядька Максим, – крикнул мальчик. – Они же гнусные. У белобрысой – прыщ на носу, посмотри получше, а рыжая вообще карга старая. И моются они куда меньше нашего, немчуки эти.
– Кто бы там про мытье рассуждал. Спи, неряха, – прикрикнул Максим и со стыдом ощутил, что уже злобится на мальчика.
По скрипучим ступенями взошел Максим на звонницу, ощущая еще больший стыд, потому как волновало его то, что виднелось из-под сильно приподнятых женских юбок – Каролина поднималась перед ним. А со звонницы и град, и посады предстали россыпью пожарищ, похожих на глаза зверей хищных, отчего у Максима сразу стало томить сердце.
– La fuerza mas superior habra en las cosas mas bajas. Que mas cosa es primitiva, por aquello su fuerza transcendente que penetra es mas importante. Asi de hecho cuentan los senores cabalistas,[23] – сказала рыжеволосая.
– Чувствуешь, – вопросила Каролина, – сколько света? Какое обилие силы высвобождено из плоти грешной? Коли сумеешь принять ее, то и полететь силы хватит. Тебе, что, медведь сивый, летать не хочется, как птице или бабочке?
– Мне клевать нечем будет, Каролина. Да и вдруг на лету опростаться захочу… Ничего я, красавица, не чувствую, опричь копоти, смрада и гари великой. Да и тебе, верно, мерещится с недосыпа. Для здравия душевного полезно много почивать, а от беснования один вред.
Но Максим говорил так ложно. Нечто восходило из сожженного города, поднималось из разоренной Вологды и воспаряло к багровой мгле неба А во мгле этой чудились колеса, похожие на те, что были у Четырехликого, только совсем огромные.
Словно теплое легкое масло текло по спине Максима, его груди и горлу, и глубже, по хребту и внутренностям, унося томление и печаль. Максим и раньше знавал Касание, но нынешнее было донельзя сильным и соблазнительным. Будто шагнешь со звонницы к этому «нечто» и начнешь парить в теплых маслянистых струях.
Быстро сотворив крестное знамение, Максим сделал шаг назад и перестал ощущать соблазн столь остро.
Но шляхетка коснулась тонкими длинными пальцами щеки, а затем и шеи Максима, одним этим вызвав забытое уже перемещение телесных соков и брожение чувств.
Вдруг понял он, что обрыдло ему забытье лесное. Надоело ему обитать в лесу, среди волков и прочих неразумных тварей, где из людей только редкие иноки, еще при жизни, считай, неживые.
– Отринь, меч. От клинка только боль и муку узнать можно, – зашептала Каролина возле уха Максима, смущая его своим дыханием. – И без меча насытишься победой великой. Сам же говорил, что притомился от войны. Только не в лесу надо прибежище искать, ведь не еж ты, не лешак бездушный, а в любви и в воле.
Слово «еж» особенно устыдило Максима, словно между ним и этим неприглядным зверьком и в самом деле сходство имелось. «Неужто я вроде ежа стал – сопливый, колючий, жру еду паскудную».
Каролина потупила очи, но при том проворно распахнула шубку и расстегнула две верхние пуговицы камзола у Эрминии.
– Погодите, девки, не горячитесь. Не в коня корм.
– Наш корм еще как в коня. И пора тебе, конь, на волю. Ино не нахлебался еще тоски, бука ты лесной? Не вдосталь еще мхом зарос?
Эрминия, срамно глядя на беловолосую шляхетку, провела рукой по ее пальцам и сама растегнула оставшиеся пуговицы своего камзола. Каролина наклонилась и поцеловала грудь Эрминии, прикрытую только батистом рубахи.
Больше всего сейчас хотел он остаться с ними, с этими кровавыми блудницами, находящимися на службе Святой Консистории. Его взгляд втягивался в ложбинку между грудей Эрминии, да так, что голова кружилась, как в водовороте.
– Ну да, Максим, не топор это, ржавлением подпорченный, не бревно шершавое, не солома, не то, к чему привык ты, лешак. Это плоть нежная, вылитая из света божественного. Перейди же предел, положенный твоим одномыслием, тупостью твоей дубовой, и войди в чертог царственный.
– Что-то мне невдомек, что за чертог такой? Чем опять прельщаете? Чином придворным?
– Как же прельстишь тебя, ежика колючего, придворным чином, – улыбнулась Каролина. – Вот наши чертоги. Ласковые, теплые.
И она распахнула рубаху на груди Эрминии.
– Уходил же ты в пустынь, Максим. Говорил же «приимя мя, пустынь, во тихое и безмолвное недро свое». Нежность женская без греха тебе будет, Максимушка, ведь ждет Эрминия одного тебя.
Он ощущал уже легкое дыхание Эрминии на своей коже, чуял ее всю, от волос до пят, обтекая чувством ее кожу, как поток водный.
– Ловко речено, девица. Разве ж можно с одного присеста возлюбить такого, как я, наполовину ежа, наполовину лешака?
– А мы, считай, душу твою любим, и нам едино, по виду зверь ты мохнатый или еж колючий. Толико запрещение заставляет душу увлекаться телом, бо тянет к себе плод запретный. Познай тело до конца, и тогда освободишься от него.
– До какого такого «конца»? Это как волк овцу познает? Значит, по-вашему, зверь хищный «освобождается», егда последнюю овечью кость догрызает и начинает блох задней лапой вычесывать?
– Лесовик ты, и сравнения все у тебя лесные. Не волку уподобляться пристало, а пламени очищающему, которое поглощает то, что обречено тлену и червию. Ты и сам верно ведаешь, что плоть – лишь загородка тонкая. Как пузырь она. Внутри нее заключена пневма, скрытое дыхание небес, именуемая каббалистами «ор пними», и вокруг нее открытое дыхание небесное, «ор макиф». Как изыдет плоть, так и сольются дыхания эти.
В руках Каролины появилось лезвие, узкое, не длинее пальца, которым она распорола рубашку Эрминии и надрез сделала в нижней части ее живота.
Опустилась Каролина на колени, медленно выдохнула и провела языком возле проступивших капель крови, не касаясь их. Эрминия немного подалась вперед – грудью и животом.
– Una vez mas. Es mas denso solamente.[24]
Каролина, кося глазом на Максима, неторопливо провела языком по надрезу.
– Mas densamente, se aprieta todavia. Chupa. Que el chupa![25] – последнее слова рыжеволосая произнесла уже не шепотом, а властным выкриком.
– Давай, Максим, сделай шаг первый. Царь Соломон рек: «Непорочное житие есть сущая старость» и велел не чураться красоты женской, а вкушать от нее вдосталь, поскольку в ней есть свет. Так и сказал любезной деве: «Зрак лица твоего паче солнечных лучь, и вся в красоте сияешь, яко день в силе своей». Так что тебе, дурню московскому, только повторить остается за царем мудрости.
Каролина еще раз провела языком по разрезу на теле Эрминии, на этот раз с силой давя на рассеченную кожу. Рыжеволосая захрипела от боли, но мгновение спустя голос ее потончал от удовольствия.
Максим сделал шаг к Эрминии. Оттолкнул Каролину, чтобы не мешала.
– Ну-ка в сторону, без прыщавых управимся.
Одним движением руки сорвал батистовую рубаху, все еще покрывающее тело рыжеволосой ведьмы, и отшвырнул в сторону.
Рванул к низу ее широкие шпанские панталоны. Провел рукой от лба Эрминии до ее лона и почувствовал, насколько податливо ее тело.
И возбуждение от первой встречи, и томление старого знакомства с этим телом испытал Максим единовременно.
А не тряхнуть ли стариной? И в самом деле не был же он постником всю свою жизнь. С веселой вдовушкой из Костромы не раз играл в ручеек. И в сибирском походе не отказывался покувыркаться с остяцкими девками, желавшими узнать поближе чужого бородатого мужика. У них и обычай такой нестрогий был. Случалось и с несколькими сразу, по двое-трое в курень наведывалось.
Пальцы Максима не только сжимали плоть Эрминии, но будто бы проникали внутрь, чувствуя обреченное биение ее крови и влажное трепетание ее души. Прямо через его руку к нему исходила ее покорность, сладкая и теплая, как амврозия, дающая забвение. Он провел рукой дальше и почувствовал, как исходит дыхание ее плоти. А разорви ее плоть, и весь свет изойдет из нее в вольную глубину небес.