Громов поморщился, будто назойливый писк комара услышал.
– Пока свободны, ребята, – сказал он оперативникам. – Если этого… – жест в сторону Балаболина, – …выносить придется, я дам сигнал.
– Есть, товарищ майор, – вытянулись парни, которым было не впервой подыгрывать начальству в этих маленьких домашних спектаклях.
– Дверь за собой захлопните, – распорядился Громов. – Не хватало мне тут сейчас посторонних. Заглянет ненароком Копейкина и в обморок брякнется. Кому это нужно?
– Так точно. Разрешите идти?
– Я что, неясно выразился?! – рявкнул Громов во всю глотку. – Свободны!
Поспешно выскочившие в коридор парни, наверное, за животы схватились, когда исчезли из поля зрения. Зато Балаболину было не до смеха. Он чувствовал себя в тире, как в застенках НКВД, о которых так любит писать современная журналистская братия, ничего страшнее милицейской КПЗ не нюхавшая. Судя по смертельной бледности, охватившей Балаболина, он приготовился к самому худшему. Разубеждать его Громов не собирался. Напротив, он умышленно нагнетал атмосферу. У него не было времени на вежливые обстоятельные допросы, во время которых Балаболин забрасывал бы ногу за ногу и пренебрежительно цедил бы всякие умные фразы о чекистском произволе, о правах человека и процессуальных нормах. Его требовалось разговорить как можно быстрее, без лишних протокольных церемоний.
– Подойди сюда, – бросил Громов, указав стволом револьвера место, на котором он желает видеть перед собой Балаболина.
– Вы, между прочим, опять мне тыкаете! – сварливо заметил тот. К кому он апеллировал? К голым подвальным стенам, которые здесь и не такое слышали?
– Твое счастье, что я к тебе не на «вы» обращаюсь, – успокоил его Громов и повторил, повысив голос: – Подойди… Ближе… Стань здесь и не возникай, Балалайлин.
– Я Балаболин! – строптиво возразил журналист, подчинившись тем не менее приказу.
– Какая разница? – пренебрежительно бросил Громов.
– Большая, между прочим! И почему я должен испытывать счастье от того, что вы обращаетесь со мной так, будто мы вместе свиней пасли?
– Лично я ни к какому свинству отношения не имею, – очень отчетливо произнес Громов. – А ты, Балабонов?
С различными вариациями на тему своей безалаберной фамилии журналист, похоже, смирился, но намек насчет свинства не понял. Или не пожелал понять, что сути дела не меняло.
– Я, между прочим, гражданин Российской Федерации, – заявил он подрагивающим от негодования голосом. – Обладающий всеми правами и свободами, предоставленными мне Конституцией!
Громов хмыкнул:
– Вот именно, что между прочим. Как бы гражданин.
– Кто же я тогда, по-вашему? – Балаболин расправил плечи, не сделавшись от этого ни внушительнее, ни грознее.
– По-моему, ты… – Громов на мгновение задумался, подбирая подходящее определение, после чего отчеканил: – Гуттаперчевый мальчик, не более того.
– Какой еще гуттаперчевый мальчик?
– Очень юркий и подвижный, – пояснил Громов невозмутимо. – Сноровисто прогибающийся перед разными дядями. Развивать эту тему дальше, или достаточно?
Балаболин покрылся пятнами, но продолжал хорохориться:
– Моя личная жизнь, между прочим, никого не касается! Соответствующую статью Уголовного кодекса отменили, так что можете оставить при себе ваши грязные…
Гах! Револьвер во взметнувшейся руке Громова неожиданно грохнул, прервав балаболинскую тираду на полуслове. Обмерший журналист сделался очень похожим на труп, поставленный стоймя. Губы у него приняли совершенно синюшный оттенок, словно их обладателя только что извлекли из проруби.
– В морге бывать приходилось? – осведомился Громов.
– Нет, а что? – Взгляд Балаболина мышью заметался из угла в угол.
– Да так, ничего. К слову пришлось.
– Не давите мне на психику! Я прекрасно осведомлен о ваших гэбэшных приемчиках. На меня они не действуют.
– Да?
Балаболин выдерживал устремленный на него взгляд, полный холодного любопытства, секунды полторы, не больше. Потом был вынужден опустить голову. Опытный чекист – не лучший партнер для игры в гляделки. Журналист это понял.
– Принеси мишень, – велел ему Громов, вглядываясь в слабо колыщущийся после попадания картонный квадрат, вывешенный метрах в двадцати от него.
Мишень, висящую на специальном тросе, можно было приблизить к себе, включив нехитрый механизм, но это было бы слишком просто.
– Я вам, между прочим, не мальчик на побегушках! – откликнулся журналист заметно севшим голосом. Ледяной тон Громова явно не пошел ему на пользу. То и дело вздрагивал парень, сипел. Какая уж после этого «Ямайка»!
– Я жду, – коротко напомнил Громов. Револьвер в его руке вскинулся и выжидательно уставился в переносицу журналиста.
– Вы… вы сумасшедший, – выдавил тот из себя, не в силах даже попятиться.
– Давай не будем выяснять, кто из нас более ненормален, Балаболкин, – предложил Громов. – Иди и делай, что тебе сказано.
Когда его большой палец взвел курок «мистера Смита», журналист приобрел прыть, которой прежде за ним не наблюдалось. Разделительный барьер был снабжен откидывающейся крышкой, но Балаболину было не до этих премудростей. Он перемахнул через препятствие в два счета и вопросительно оглянулся: доволен ли этот безумец с большим черным револьвером его расторопностью?
Громов кивнул: продолжай в том же духе, парень.
Он всегда испытывал чувство неловкости, когда мужчины в его присутствии теряли все, что делало их мужчинами. Ведь направленное в тебя оружие в большинстве случаев означает, что убивать тебя никто не собирается. Стреляют чаще всего сразу, а если нет, то из этого следует, что ты нужен противнику живым, а не мертвым. И потом, неужели можно всерьез полагать, что в подвалах Управления ФСБ расстреливают жалких гомиков, а по ночам вывозят их на какое-нибудь секретное кладбище и закапывают там, как бездомных собак?
Судя по дикому взгляду Димы Балаболина, он в этом уже не сомневался. Потерянный, безвольный, несчастный. При желании можно было даже испытать к нему жалость. Но не возникало у Громова такого желания, хоть убей. Он был убежден, что люди, избирающие сомнительный образ жизни, сами виноваты во всех бедах, которые с ними приключаются. Любое свинство сопряжено со всякого рода неприятными сюрпризами. Вступая на скользкую дорожку, приготовься получать синяки и шишки.
– Она не снимается, – пожаловался Балаболин, беспомощно вертя черно-белую мишень с концентрическими кругами.
– Тогда просто стой там, – крикнул ему Громов, изготавливая револьвер к стрельбе.
– Прекратите! – заголосил Балаболин. – Да что же это такое, господи!? Что вы от меня хотите?
– Не того, чего обычно хочет от тебя Эдичка Виноградов, – успокоил его Громов, сделав вид, что целится журналисту в голову.
– При чем здесь Эдичка? – вскричал Балаболин, загораживая лицо растопыренными ладонями. – Вы отдаете себе отчет в том, что имеете дело с известным репортером? Между прочим, моя газета этого так не оставит!..
– Твоя газета разве что душещипательный некролог опубликует. – Громов улыбнулся левой половиной рта. – А остальные напечатают историю твоих похождений без купюр, но зато с фотографиями в стиле жесткого порно. Ты и Эдичка. Ты, Эдичка и Артурчик Задов. В общем, вся ваша веселая семейка. Ваше кубло.
Это был такой же блеф, как и револьвер в руке Громова, но Балаболин, похоже, уже окончательно утерял всяческую способность рассуждать здраво. Кстати, упоминание Виноградова и Задова не вызвало у него никакого удивления. Это означало, что душеспасительная беседа с ним может оказаться весьма плодотворной.
– В любом случае, – продолжал Громов, не опуская револьвер, – к лику святых от журналистики тебя никто причислять не станет. Ведь когда тебя найдут мертвым, к примеру, в твоем подъезде, при тебе не будет портфеля, набитого пачками американских долларов. Так что на всемирную славу не рассчитывай. Безнадежное это дело.
– Вы можете объяснить человеческим языком, что от меня требуется? – крикнул Балаболин. – У вас что, есть какие-то вопросы по поводу Эдички и Артура?