— Попросите ее к телефону.
Теперь там, в отеле, растерялись. Или не растерялись, а просто утратили дар речи. Ни звука!
Я кашлянул, чтобы напомнить о себе, и тогда в трубке раздался всхлип. Глухой, сдавленный, который сразу не разгадаешь. Нужно вслушаться и лишь тогда поймешь: плачет мужчина.
— Что такое? — закричал я.
— Нет Кати…
— Как нет?
— Утопла… Амур ночью принес ее к берегу…
В тот же день я позвонил в Харбин и сообщил о смерти Кати-Заложницы.
Янагита выслушал донесение, ни разу не перебил меня и не задал вопроса. Когда я кончил, он сказал:
— Возвращайтесь, капитан. Вы устали, наверное…
Вот и все. Вечером я вернулся в Харбин.
Подполковник долго, очень долго молчал. Взгляд его, рассеянный и задумчивый, был обращен к шторе, заслонявшей комнату от яркого, южного солнца. Опаленная лучами ткань горела розово-оранжевым пламенем. Пламя было спокойным. Оно не пыталось охватить штору волной огня, не тревожило полосы, перечеркивающие ткань сверху вниз симметричными рядами, а терпеливо и уверенно прожигало ее. Розово-оранжевое пятно вроде бы занимало подполковника, помогало ему думать и чувствовать, собирать воедино разрозненное и противоречивое.
— Это было все же убийство, — произнес он наконец.
— Возможно, — согласился Сигэки.
— Вы говорили, что самоубийство — это то же убийство, только совершенное руками самой жертвы.
— Да, так, наверное, и было, если считать, что человек наложил на себя руки, если есть доказательства насильственного ухода из жизни: огнестрельная рана, яд в крови, след петли на шее или еще что-то другое.
— Топятся без следов на теле, — заметил подполковник.
— Согласен, следов действительно не было. Но ведь когда бросают за борт или сталкивают с обрыва, следов не бывает, если, конечно, жертва не сопротивлялась…
— Она могла сопротивляться?
— Способна, во всяком случае.
— Вы сказали: следов действительно не было. Вы осматривали труп?
— Нет, только видел его на расстоянии шага. Осматривала полиция и врач госпиталя. Комуцубара тоже был в морге. Он первым приехал и опознал Катю. За ним опознали остальные. Меня в морг пускать не хотели, пришлось вопреки запрету шефа показать документы. Подействовало. Труп был в ужасном состоянии, если так можно сказать о трупе. Тело и лицо изуродовано до неузнаваемости, видимо, несчастную несло издалека, и каждый камень, каждый корень касался тела — ранил, рвал, бил…
— Да, тут следов не обнаружишь, — покачал головой подполковник. — Как же Комуцубара опознал Катю?
— Не понимаю…
— И остальные опознали?
— В один голос. Так официально было зафиксировано в протоколе жандармского управления.
— Вам показали его?
— Нет, зачем же! Но дежурный подтвердил, а этого вполне достаточно.
— Вы тоже подтвердили?
— Конечно… Я подтвердил еще до того, как осмотрел труп. Причем сделал это охотно — мне надо было как можно скорее избавиться от поручения шефа. Неожиданное происшествие даже обрадовало меня…
Настороженно, с каким-то разочарованием во взгляде посмотрел подполковник на Сигэки Мори. По-новому посмотрел, будто это был совсем другой, незнакомый человек, вдруг оказавшийся рядом.
— Вы, кажется, симпатизировали этой женщине?
— Какой женщине?
— Которая оказалась в морге…
На лице Сигэки Мори отразилось крайнее недоумение. Он вроде бы не понимал подполковника или считал сказанное им каким-то нелепым заблуждением.
— Я не знал ее прежде… Никогда не знал.
Да, перед подполковником был совсем другой человек, по какому-то странному совпадению именовавшийся Сигэки Мори, капитаном японской армии.
— Катька-Заложница… Любовь Шелунова! — напомнил подполковник.
— Это была не Люба, — просто и почему-то виновато произнес Сигэки.
— Как то есть?
Вопроса этого можно было не задавать. Вопросы вообще не нужны были. Подполковник понял это и улыбнулся смущенно: он вроде бы участвовал в заговоре капитана и хитрость его разгадал лишь сейчас, в самом конце. Чтобы как-то оправдать эту свою несообразительность, он пожурил Сигэки.
— Но вы же сообщили Янагите, что труп опознан.
— А что было делать, когда опознание зафиксировано протоколом и подписал его сам Комуцубара. Всем необходима была смерть Катьки-Заложницы.
— И вам в том числе?
— Мне — в первую очередь.
— Так кто же все-таки утонул?
— Не знаю… Волосы у несчастной были не Катины, и не походила она на русскую, китаянка, вернее всего… Крутил ее Амур неделю, а то и больше, а Катя исчезла три дня назад, даже два, если быть точным… И уехала-то она в сторону Суня, а это вниз по течению — не мог Амур вернуться на запад…
Утро последнего дня
Прошло еще двадцать четыре часа. Уже не нужные ни мне, ни тем тысячам японцев, что находились в Дайрене. Короткая война, невероятно короткая для нас, заканчивалась. Меркло то самое белое солнце, которое мы зажгли на континенте с верой в его вечный свет. Горе и отчаяние пало на нас. Уйти из жизни — вот о чем думали многие. И уходили.
Еще до того, как стрелка часов завершила свой второй круг — а это было где-то за полночь — генерал вспомнил обо мне и прислал шофера с приказом спуститься вниз, к машине. Мы все-таки покидали Дайрен. Все-таки. А я надеялся, что Янагита отменит свое решение, откажется в последнюю минуту от безумной затеи. Утром я передал ему адреса резидентов на южном побережье и по недовольному взгляду его догадался, что он колеблется. Далекие и ненадежные были адреса. Рисковать не следовало.
Янагита рискнул.
Мы спустились вниз. Маленькая штабная машина стояла на противоположной стороне улицы в тени деревьев. Было темно, а под деревьями и того темнее, и я с трудом отыскал ручку дверцы, вернее, нащупал ее. Почему-то она открылась сама
— Осторожнее! — услышал я голос шефа. — На сиденье передатчик, не свалите его.
Даже передатчик. Побег обставлялся по всем правилам.
Почему-то этот дурацкий передатчик успокоил меня. Чувство обреченности, которое было со мной все эти дни, вдруг исчезло, и я обрел на какое-то время уверенность в будущем. А что, если страшное не случится, не поглотит меня бездна?…
Протиснувшись с трудом на свое место, сзади генерала, я устроился поудобнее и затих. Пусть судьба решает, жить мне или не жить. А почему бы не жить? Мне в эту минуту хотелось довериться Янагите.
Заурчал мотор, и машина, не зажигая фар, покатила по темной улице.
Августовский рассвет был близок, но он не угадывался еще в цвете неба и очертаниях домов — бесконечная чернота, густая, душная. Черноту эту одолевала упрямо наша камуфлированная штабная машина, чем-то похожая на ночного жука.
Я никогда не видел улицы Дайрена такими тревожно пустынными: ни реклам, ни фонарей, ни единого светлого пятнышка. И конечно, ни души. Понятно, военное время, комендантский час. Но патрули могли бы быть. Могли бы остановить машину, спросить: куда, зачем? Мне очень хотелось, чтобы кто-нибудь остановил нас или хотя бы проводил взглядом, и потом, когда наступило бы время и любопытные люди поинтересовались нашей судьбой, назвал бы улицу, по которой мы проезжали, покидая город, вспомнил бы час и минуту. Мы исчезали. Навсегда. В этом я был уверен. Я прощался с Дайреном. Пусть он не был моей родиной, но он назывался по-японски…
Мы долго кружили по ночному городу. Будто Янагита нарочно петлял, сбивая кого-то со следа, или осуществлял свой хитроумный план. Как потом оказалось, мы просто не могли выбраться прямой дорогой к порту — ее уже перекрыли русские, поэтому приходилось окольными путями выбираться из Дайрена.
Уже рассвело, когда машина наконец достигла окраины. Впереди тянулась серая лента шоссе, еще покрытая тенью, и за ней — море.
— Мы ищем советское командование… — сказал генерал.