Из разговора с Олсуфьевым вышел следующий остаток: если верить в то, что цель и обязанность человека есть служение ближнему, то надо и доходить до того, как служить ближнему, - надо выработать правила, как нам, в нашем положении, служить? А чтобы нам, в нашем положении, служить, надо прежде всего перестать требовать службы от ближних. Странно кажется, но первое, что нам надо делать, - это прежде всего служить себе. Топить печи, приносить воду, варить обед, мыть посуду и т. п. Мы этим начнем служить другим.
[5 апреля.] Встал поздно - вял. Та же грусть. Теперь особенно, при виде всех дома. Полотеры чистят, мы пачкали. Я опустился и стал менее строг к себе. Не замечаю своих грехов. Подбодрись. Вчера письмо от Черткова. Репин говорил, что и Крамской назвал его сумасшедшим. Читал "Психиатрию", о помещике Я., жившем с своей дворней. Письма от Мирского и стихи. Поразительно. Он христианин. Стихи прекрасны по содержанию и 13-тилетнего мальчика по форме. Пришел Страхов. Он похудел. Та же узость и мертвенность. А мог бы проснуться. Пошел погулять. Обед. Целый обед, кроме покупок и недовольства теми, которые нам служат, - ничего. Все тяжелее и тяжелее. Слепота их удивительна. После обеда, пришел Ронжев - скучно. Чертков. Еще тверже и глубже запахал. Он ест с людьми, но люди у него служащие. Потом пришел Страхов и пришла Таня отвратительно. С Страховым разговоре том, что нельзя следовать правилу, - то есть нет правил. Вмешательство безумное, бестолковое в разговор, и нельзя даже показать этого безумия. Если показать, гнев и обвинение в личной злобе. Если не показывать, то уверенность, что так и надо, и падение все глубже и глубже. Жду выхода.
[7 апреля.] Поздно. Лихорадка. Читал драму Северной. Прекрасное знание народа и языка и углубление в самую жизнь, но психологически слабо. Иду на выставку. Прекрасно Крамского. Репина - не вышло. Говорил с Третьяковым порядочно. Дома. Страхов. Пошел к Дмоховской. Высказал, что надо. Толпы бегут к заутрене. Да, когда будут бегать хоть не так, но в 1/100 к делу жизни! Тогда не могу представить жизни. Переставлять это - задача - радостное дело жизни. Страшно трудно - невозможно, и одно только возможно. С Страховым разговор о дарвинизме. Мне скучно и совестно. Он - бедный - серьезно, разумно опровергает - бред сумасшедших. Напрасно и бесконечная работа. Напрасно потому, что они безумны тем, что не верят разумным доводам, и бесконечная работа потому, что сумасшествиям нет конца. [...]
[9 апреля.] Поздно читал Страхова статью. Праздно, на все глупости не надоказываешься. А анализировать приемы науки не нужно, кто любит науку, тот их знает, как знает законы равновесия человек, который ходит. Начал Менгце. Очень важно и хорошо. "Менгце учил, как гесоver [снова обрести (англ.)], найти потерянное сердце". Прелесть.
Очень важно. Стал выговаривать Тане, и злость. И как раз Миша стоял в больших дверях и вопросительно смотрел на меня. Кабы он всегда был передо мной! Большая вина, вторая за месяц. Все ходил около Тани, желая попросить прощения, и не решился. Не знаю, хорошо или дурно.
Пошел к Фету. Прекрасно говорили. Я высказал ему все, что говорю про него, и дружно провели вечер. Вечером Адам Васильевич. Играли в винт. Глупо. Опять захватывает поганая, праздная жизнь.
Письмо от Черткова - прекрасное.
[10 апреля.] Поздно. Даже не помню утра, - так оно неважно. Да, утром зашел узнать адрес. За обедом Кислинский. После обеда ушел к Армфельд. На Петровке почувствовал страшную слабость. Это смерть, и дурная. Вспомнил. Я писал письмо Черткову, и пришел Третьяков. Он спрашивал о значении искусства, о милостыне, о свободе женщин. Ему трудно понимать. Все у него узко, но честно. Я спрашивал его о многом, но не спорил о главном, о его вере. Она все определила бы. У нас катали яйца, пошел за адресом к Дмоховской. Обедали, потом к Армфельд. У ней сидел, как шальной, от слабости. Дома Анна Михайловна, Страхов, Кислинский. Разговор Страхова интересный. Я его понял. Читал до 4 процесс Армфельд.
[11 апреля.] Поздно. Читал переписку Натальи Армфельд. Высокого строя. Тип легкомысленный, честный, веселый, даровитый и добрый. Нельзя запрещать людям высказывать друг другу свои мысли о том, как лучше устроиться. А это одно, до бомб, делали наши революционеры. Мы так одурели, что это выражение своих мыслей нам кажется преступлением. Утром же ходил к Страхову. Хорошо говорил с ним и Фетом. Пришел Соловьев. Мне он не нужен, и тяжел, и жалок. За обедом два шурина. Петя противен, Саша сноснее. Ушел к Сереже. Опять слабость смертная. Дома шил сапоги. Но вышел пить чай и присел к столу, и до 2 часов. Стыдно, гадко. Страшное уныние. Весь полон слабости. Надо как во сне беречь себя, чтобы во сне не испортить нужного наяву. Затягивает и затягивает меня илом, и бесполезны мои содрогания. Только бы не без протеста меня затянуло. Злобы не было. Тщеславия тоже мало, или не было. Но слабости, смертной слабости полны эти дни. Хочется смерти настоящей. Отчаяния нет. Но хотелось бы жить, а не караулить свою жизнь.
[12 апреля.] Поздно. Та же слабость, и тот же победоносный ил затягивает и затягивает. Почитал Mencius'a и записал за два дня. Бродят опять мысли о "Записках несумасшедшего". [...]
[14 апреля.] Не спал ночь. Орлов "подмахнул" без меня комнату, другие вычистили. С детьми играли. Орлов говорит: неужели не может быть счастливой жизни? Я ставлю? Я не знаю. Надо в несчастной быть счастливым. Надо это несчастье сделать целью своей. И я могу это, когда я силен духом. Надо быть сильным или спать. Пришел Алчевский. Потом я пошел к Вольфу. Приказчик обижается, что я не снимаю шапки. А у меня зубы болят. Я не извинился (1). Пошел к Алчевской. Умная, дельная баба. Зачем бархат и на птицу похожа? Я напрасно умилился (2). Дома тяжело. Заснул после обеда. Пошел к Армфельд. У нее Орлов В. И. и учительница. Живые люди, хорошо говорили. К Машеньке трифоновской. Ее надо лечить от душевной болезни. Дома упреки. Но я промолчал. Бессонница. Да еще С. И. сообщила приятное.
Только бы люди перестали бороться силой. Смешно и трогательно, что революционеры наши (кроме бомб), борющиеся законным вечным оружием света истины, сами на себя наклепывают, что они хотят бороться палкой. А они и не могут этого по своим убеждениям.
[15 апреля.] Встал поздно, убрал. С детьми. Миша рассказал. Это художник. Почитал книгу Алчевской. Прекрасно. Леонид зашел. Нынче назвались профессора и А. М. Иду к Ге, Мамонтову и Пряничникову. Не застал Ге. С Пряничниковым хорошо беседовал. Сказал ему неприятную правду. Дома обедал - тихо. Пошел на балаганы. Хороводы, горелки. Жалкий фабричный народ - заморыши. Научи меня, боже, как служить им. Я не вижу другого, как нести свет без всяких соображений. Пришли Усов, Сухотин, Хомяков. Усов говорил интересное до 3-го часа. Таня больна, значит, не лучше.
[16 апреля.] Поздно. Все нездоровится. Ничего не могу делать. Написал Урусову. [...] Дома Сережа - сердитый. Они меня с Соней называли сумасшедшим, и я чуть было не рассердился. Пошел в баню. Сидел за чаем - тяжело. Лег спать раньше. Попытки не курить - глупы. Бороться не надо. Надо очищать, освящать ум. Все бродит мысль о программе жизни. Не для загадывания будущего, которого нет и не может быть, а для того, чтобы показать, что возможна и человеческая жизнь. [...]
[17 апреля.] Раньше встал, написал письмо Толстой. Прошение с высочайшими священными особами, отношения с высочествами уже невозможны для меня. Просить священную особу, чтобы она перестала мучить женщину!
[...] Дома, пришла Дмоховская. Принесла кучу матерьяла. Я поехал верхом, читал рукописи Дмоховской. Стихотворения Бардиной тронули до слез. Все это мне становится ясно.[...]
[18 апреля.] Поздно. Перечитывал рукописи, потом свою рукопись о переписи. Хочу ее напечатать в пользу несчастных. Я сомневался, нужно ли помогать политическим заключенным. Мне не хотелось, но теперь я понял, что я не имею права отказывать. Рука протянута ко мне. "И в темнице посети".