Мало того, он еще рассердился на меня за то, что я отказался, и когда мы приехали, он как-то озлобленно сказал кондуктору, что он пойдет брать себе место в дилижансе une fois que monsieur (это я) ne veut pas aller [раз господин не хочет ехать со мною (фр.)], и сердито махнул на меня рукой так энергически, что мне без шуток показалось, что я виноват перед ним. Мне совестно уже было с ним встретиться, и я подождал его, чтобы пойти брать место в Post-bureau [почтовая контора (фр.)].
Я подошел к затворенной двери, на которой была надпись. Около двери сидело три человека, которые даже не посмотрели на меня. Я отворил дверь в пост-бюро. Это была грязная низкая комната, с грязной кроватью, с кадушками и развешанными платьями. Я вышел назад и спросил у сидевших у дверей, это ли пост-бюро. Это, - сказал мне один из сидевших грубым голосом, - идите туда, что ходите? Я вошел. Действительно, в крайнем углу стояла конторка и лежали бумаги. Никого, кроме болезненной женщины с грудным ребенком, не было в почти уже темной комнате. Через минуту тот самый человек в сертуке, который велел мне войти, размахивая руками и всей спиной, с фуражкой набекрень, вошел в комнату. Я поздоровался с ним, он захлопнул дверь и не взглянул на меня; сначала я думал, что он чужой и чем-нибудь очень занятой или огорченный человек, но, всмотревшись ближе, и особенно, когда он прошел за конторку, я убедился, что все его движения, физиономия, походка, все это было сделано для оскорбления меня или для внушения мне уважения. Он был высок ростом, широк в плечах, но худощав; длинноног, белокур и ряб. На нем был сертук, широкие штаны и фуражка. Вообще вся рожа его была отвратительна или так показалась мне.
Я самым учтивым манером спросил его о местах. Как будто бы это я во сне видел, что я говорю, - никакого внимания. Я стал вспоминать, не оскорбил ли я его чем-нибудь входя, не полагает ли он почему-нибудь, что я хочу гордиться. Я снял шляпу и в коротенькую фразу, которой я спрашивал его, сколько верст до Туна, я три раза поместил monsieur - это тоже не подействовало. Я подал ему деньги, он писал что-то и молча оттолкнул мою руку. Я начинал сердиться, и пускай меня обвиняют варваром, но у меня руки так и чесались, чтобы сгресть его за шиворот и разбить в кровь его рябую фигуру. По счастью для меня, он скоро бросил мне на стол два билета, так же швырнул сдачу, что, ежели бы я не удержал, она бы скатилась на пол, и он бы, верно, не поднял. Потом, размахивая так же спиной и руками и еще как-то сардонически чуть заметно улыбаясь, он вышел на улицу.
Нет, подобной бесчеловечной грубости я не только никогда не видал в России между колодниками, но я представить себе не мог ничего подобного.
Когда я вернулся домой и не выдержал, стал жаловаться кучеру, который принес мне наверх мои вещи. Он пожал плечами, улыбнулся (он был молодой веселый малый и в наступающую минуту ожидал на водку). "Vous dites que c'est le buraliste qui est comme ca?" [Вы говорите, что это кассир был таков? (фр.)] - "Да". - "Que voulez-vous, monsieur - ils sont republicains, ils sont tous comme ca. Et puis il est buraliste, il est fier de ca" [Что вы хотите, мосье, - они республиканцы, они все таковы. Да кроме того, ведь он кассир, он этим и гордится (фр.)].
Я, ложась спать, все не мог забыть бюралиста и твердил про него. А Саша хохотал. "Так задал вам страху бюралист? - все спрашивал он. - А Женевертка вычистит нам башмаки завтра?" - И он заливался хохотом. Кончилось тем, что и я расхохотался и, перебирая весь день, заснул все-таки с веселыми мыслями.
Дневник - 1858
1858. 1 января. [Москва.] Визиты, дома, писал. Вечер у Сушковых. Катя очень мила.
2, 3, 4, 5 [января]. Хлопоты о музыкальном обществе. Катя слабее, но тихой ненависти нет. Необъяснимое впечатление омерзения кокыревской речи.
6 января. К Аксаковым. Спор с стариком. Аристократическое чувство много значит. Но главное. Я чувствую себя гражданином, и ежели у нас есть уж власть, то я хочу власть в уважаемых руках. Дома обедал. Тетенька радуется на Николеньку. С детьми, бобом занимались. Поехал в отличном духе на бал, но его не было.
7 января. [...] Дома славно. Андерсен прелесть. И scherzo Бетховена. Бал маленький, грязный, уроды, и мне славно, грустно сделалось. Тютчева вздор!
8 января. Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего.
9, 10, 11, 12, 13, 14 января. Был раз у них от Аксаковского чтения. Раут. Глупо. Александрин Толстая постарела и перестала быть для меня женщина. Трубецкие. Карамзины прелесть, особенно он. Дома много сидел. Машенька тяжела.
15 января. [Соголево.] Проводил Александрин до Клина, заехал к княжне, неправдиво немного. Хорошо начал писать "Смерть".
18 января. [Соголево - Москва.] Вчера немного поправил вечером. Встал в 7-м. Болтали хорошо, читал, обедал. Поехал с тем, чтобы встретиться в Вышнем Волочке, но разъехался. Самарин рассказывал про обед. Глупо. Скучно ехал. Дома Сережа. Просто неприятно с ним. Как мне с Тургеневым. [...]
19 января. [Москва.] Тютчева. Занимает меня неотступно. Досадно даже, тем более что это не любовь, не имеет ее прелести. Встал в 8. Написал письма, прочел главу. Николенька советует дерево оставить. Пошел ходить с Николенькой. Толпа. Кремль, Берсы. Дома с Чичериным. Философия вся и его - враг жизни и поэзии. Чем справедливее, тем общее, и тем холоднее, чем ложнее, тем слаще [?]. Я не политический человек, раз говорю себе. В театр. "Жизнь за царя", хор прекрасен. В клуб. "Ася" дрянь.
20 января. Встал рано. Думал, передумывал "Три смерти" и написал "Дерево". Не вышло сразу. Пошел на гимнастику. Ничего. М. Сухотину с язвительностью говорил про К. Тютчеву. И не перестаю, думаю о ней. Что за дрянь! Все-таки я знаю, что я только страстно желаю ее любви, а жалости к ней нет. Машенька едет в маскарад. Я озлобленно спорил с ней и сказал, что уеду. С Сережей опять пошло лучше. Пробежал нынче свой дневник. Как я заметно падаю.
21 января. Встал в 8-м. Написал письмо Василью. Дневник, Евангелие прочел и думал и переписывал "Дерево". [...]
23 января. Писал утро, хотя и встал поздно. Нигде не был. Дописывал после обеда и прочел тетеньке, с слезами. К Свербеевым. Яшевский злобно напал на Аксакова. Хомяков вилял передо мной весьма слабо. Зашел к нему. Старая кокетка!
24 января. Встал поздно. Докончил "Три смерти". Гимнастика. Дома спор с Машенькой. Приехал Чичерин. Слишком умный. Ругал желчно славянофилов. Поехал с ним к Коршу. Спокойно и высоко умен.
25 января. Встал в 10. Читал утро. Гулял много. Обедал дома. Тетенька говорила о Машеньке. Она права. К Фету. Завидно и радостно смотреть на его семейное счастье. Вечер музыкальный прелесть! Вебер прелесть. Тютчева, Свербеева, Щербатова, Чичерина, Олсуфьева, Ребиндер, я во всех был влюблен. Машеньку мне стало жалко, и я заснуть не мог от счастья до 4 часов.
30 января. Фету, Чичерину и Коршу читал. Хотят погрубее. Вздор! [...]
13, 14, 15 февраля. [Ясная Поляна.] Провел ночь у Шевалье перед отъездом. Половину говорил с Чичериным славно. Другую не видал, как провел с цыганами до утра и в Горячем. Поехал в Тулу. Зубы все вываливаются. Вчера работал над "Погибшим". Начинает выходить. Любви - нет.
16 февраля. Вчера приехал Сережа. Что за чудо, что моя любовь к мысли становится преградой между мной и старыми друзьями. Хорошо устроено, что в 30 лет женятся. Все мои слишком знают меня, чтобы любить. Опять работал над "Погибшим". Как будто кончил, но еще переделаю. [...]
17, 18 февраля. Немного переделал "Альберта". И набросал мысли о наказаниях. Дальше читал. Читал "Атеней". "Revue des deux Mondes". Montegut умница. "Hipocondriac" славная штука. Режет по целому. "Midsummer-night's Dream" ["Сон в летнюю ночь" (англ.)] по-английски и по-русски. Григорьев хорош. Брандт был и надоедал. Все голова болит. Мысли о приближающейся старости мучают меня. Смотрюсь в зеркало по целым дням. Работаю лениво. И в физическом и умственном труде нужно зубы стиснуть.