— Только вы одна можете убедить госпожу Дюберне, — сказал Жиль. — А знаете, кого вы напоминаете Николя?
Она покраснела, не в силах сдержать волнения при мысли, что Николя думает о ней в ее отсутствие, даже сравнивает ее с кем-то.
— Леонору Галигай... вы помните, кто это, Леонора Галигай[1]?
— Да, — сказала она, смеясь. — Она взяла власть над Марией Медичи, не пользуясь никакими иными средствами, кроме тех, которыми располагает сильная душа по отношению к слабому характеру. Но вы ошибаетесь, думая, что у г-жи Дюберне слабый характер.
— Но ведь вы — сильный человек.
— Может быть...
Она вздохнула и, помолчав, сказала:
— А кстати, очень ошибаются те, кто думает, что у Николя Плассака слабый характер. Он у него вовсе не слабый, отнюдь нет.
— Но он очень хороший друг, он, можно сказать, просто любит меня, — сказал Жиль.
Он встал, чтобы открыть окно, которое, скорее всего, закрыла служанка во время грозы, и пробормотал про себя: «Эти бесцветные девицы, даже если они и моются...» Он полной грудью вдохнул запах намокших под дождем петуний. Ему показалось, что Галигай обдумывает, как лучше ответить, но она размышляла над услышанной фразой «Он просто любит меня». Этот юный Салон был единственным человеком, который мог повлиять на Николя. Если Николя Плассак и соизволит когда-нибудь жениться на Агате де Камблан, то только ради того, чтобы обеспечить счастье этому вот грубияну с манерами злобной собаки. С усилием она произнесла:
— Между нами есть разница. У нас разные задачи: вам ведь не нужно убеждать Мари... Вам достаточно устранить внешние препятствия. Тогда как в моем случае...
— Да-да, разумеется! Но я не обещаю вам, что это удастся! — прошептал он.
Он почувствовал, как запылали его щеки, и вернулся к окну. Что она думает, эта ужасная девица, что он преподнесет ей Николя? Но было бы достаточно, если бы Николя просто ввел ее в заблуждение, ненадолго, пока они с Мари не обручатся. Нет, нет, он не может отдать ей Николя! Ему подумалось, что отныне запах петуний, омытых грозовым дождем, для него всегда будет связан с воспоминаниями об этой минуте, когда он, не слишком благородно воспользовавшись ситуацией, едва не предал своего друга. И он также понял, что любит его, своего друга, больше, чем кого бы то ни было, что, быть может, он вообще никогда никого не любил, кроме него. Он забыл об этой женщине в углу, которая напоминала ему прицепившуюся к шторе летучую мышь. После долгой паузы он обернулся. Она наблюдала за ним. Он спросил:
— Когда я увижу ее?.. Мари. Когда я увижу Мари?
— Вы с ума сошли? Об этом не может быть и речи... по крайней мере, сейчас. Какой вы все-таки ребенок!
Она явно насмехалась над ним.
Все было сказано. Она поднялась, протянула Жилю руку, которую тот взял кончиками пальцев.
— Вы принимаете меня за дурочку!
Он покраснел и отвернулся: она разгадала его. Да, все было предельно ясно. Слов больше не требовалось.
VIII
Вечерняя трапеза семейства Дюберне заканчивалась в саду, без света. Между ветвями огромного тюльпанного дерева появилась луна. Г-н Дюберне неспешно доедал сыр. Мари, словно парившая над стулом, дрожала от едва сдерживаемого нетерпения. Она смогла переброситься с г-жой Агатой всего несколькими словами, потому что мать, быть может, заподозрив что-то, вошла в комнату учительницы через несколько секунд после нее. Арман Дюберне вдруг задал неожиданный вопрос, а ведь можно было подумать, что он всецело поглощен своим пищеварением. Оказалось, что вовсе нет: он думал о вещах серьезных.
— Агата, вы прочитали в «Ревю» неизданные вещицы Монтескье, которые там только что опубликовали?
— Становится по-настоящему прохладно, — тотчас заметила Юлия Дюберне.
Пятнадцать лет назад, когда Арман еще не настолько отупел от своего животного образа жизни, он называл это «вставкой Юлии» или «выстрелом Юлии». Она уверенно «убивала» на лету любой начинавшийся за столом разговор. Арман Дюберне замолчал и опять занялся рокфором. Мари стремительно вскочила со стула, почти взлетела. Мать одернула ее:
— Сиди, пока я не разрешу выходить из-за стола.
Мари снова села. Арман Дюберне допил вино, вытер усы.
— Не жди меня, девочка, не ждите меня.
Он вытащил из кармана жилета сигару, размял ее. А Мари уже и след простыл. Она успела сказать г-же Агате: «Я буду на террасе». Учительница не спешила на встречу. За ней наблюдала Юлия. Возможно, она ей не доверяла... Хотя нет, вряд ли, поскольку она вдруг сказала Агате:
— Пойду прилягу. У меня больше ничего не болит, но я чувствую себя разбитой. Не отходите от Мари. Кто знает, не бродит ли этот мальчишка где-нибудь около террасы, вдоль Лейро? Это же ведь настоящие обормоты.
Агата посидела некоторое время с Арманом.
— Вы ведете себя не слишком благоразумно, — сказала она ему. — А мне нужно пойти присмотреть за Мари.
Он не стал ее задерживать, но немного поворчал, потому что успел уже погасить свою сигару.
— Я здесь, — произнесла Мари в темноте.
Г-жа Агата облокотилась рядом о перила. Поднималась луна. Реки Лейро не было видно, но ее холодное дыхание, преодолевшее луга и заросли ольхи, чувствовалось на террасе.
— Ну что? Расскажите скорее, — тут же начала расспрашивать Мари, прижавшись к учительнице, словно та была Жилем: она видела Жиля, она говорила с Жилем всего час назад, даже меньше.
— Ну и глупышка же вы! — сказала г-жа Агата.
Она улыбалась, благожелательная, слегка растроганная, причем даже не от счастья, даже не от близости счастья, а просто от смутной возможности его, которой уже было достаточно, чтобы черты ее лица смягчились. Бедная Галигай! Какой бы она стала ласковой, как плакала бы от любви, она, внушавшая трепет жителям Дорта, сколь нежна была бы она в объятиях возлюбленного!
— Рассказывать, собственно, нечего, — сказала она. — Он по-прежнему думает о вас. И не отчаивается. Что еще можно сказать?
Она быстро отстранилась от девушки.
— А вот и ваша мать.
А ведь Юлия сказала, что пойдет приляжет. Может, это была хитрость с ее стороны? Она что-нибудь учуяла?
— Я принесла тебе пальто, — сказала она Мари. — А то твоя шаль слишком легкая. Отдай ее г-же Агате.
Г-жа Дюберне облокотилась о перила между учительницей и Мари. Не доверяет? Ревнует? По ее поведению нельзя было сказать ничего определенного.
— У луны нет ореола, — сказала она. — Вообще-то, еще немножко дождя не помешало бы. Надо же, вы только посмотрите на землю: она совсем сухая... эти потоки воды даже не промочили ее. Мари, ты не забыла, что завтра утром ты должна почитать катехизис маленькому Дютрие? Его родителям будет очень неприятно, если его первое причастие опять придется отложить. Но, между нами, лично я считаю, что господин протоиерей все-таки чересчур требователен. Что вы хотите! Дети алкоголиков! Лишь бы они хоть примерно представляли, что это означает: истинная вездесущность... Что ты сказала. Мари? Ничего? А то мне показалось, ты что-то сказала.
Нет, она ничего не говорила. Кажется, мать не собиралась уходить. Лучше пойти спать теперь же. Агата зайдет к ней в комнату пожелать спокойной ночи.
Николя и Жиль встретились на окраине Дорта, в начале Кастильонской дороги. Николя шагал, подняв голову. Ночь уже вступила в свои права; именно такая летняя ночь раскрывала перед ним, единственно близкое ему лицо мира — темное, с багровой подсветкой небо, мерцающее над землей, где в этот час царили не люди, а деревья. Ни шелест пожухлой листвы, ни лай собак или крик обманутых луной петухов так не тревожили его слух, как стук ботинок Жиля на твердой дороге, шаги, созвучные его собственным. Две их тени вытягивались, иногда соединялись и, казалось, повинуясь какому-то неведомому закону, образовывали одно из диковинных созвездий этой ночи. Жиль говорил, говорил... и произносимые им слова служили для Николя мерилом живой тишины ночи, которая в то же самое время была свидетельством присутствия бога. Он смутно чувствовал, чего ждет от него Жиль, и ему хотелось отдалить ту минуту, когда он вынужден будет отказать своему другу.