И вы молчите, нас встречая,
Как мы, встречая вас, молчим.
Ольга Берггольц — исключительно точно!
И у сидевших, и у тех, кто делал вид, что ничего не знает о ГУЛаге, и у тех, кто «понимал» государственную пользу ГУЛАГа, — у них было о чем помолчать. Хотя бы о том, сколько ТАМ еще осталось народишку.
А среди прочего «народишка» оставался там, к примеру, еще и дивный поэт, правомочный стоять в любом ряду русских поэтов, — Валентин Соколов по кличке Валентин Зэка. Его стихи, впервые появившиеся в печати только (или уже) в девяностых, были приняты абсолютным молчанием собратьев по перу и вообще литераторами всех мастей. Но то уже была иная форма молчания: не по страху, как в сталинские времена, а по непринятию такого типа сознания, такого духовного опыта, каковой просто не мог «поместиться» в душах, не желавших и не готовых рисковать собственной уравновешенностью, — позицией призвания «посетить сей мир в его минуты роковые». А стихи Соколова требовали соучастия в его страстях, честной реакции требовали… Они были «заразны» и тем опасны для вчерашнего советского человека вне зависимости от того, насколько он продолжал оставаться советским.
Как-то, выступая по телевизору, актер Валентин Гафт прочел знаменитые строки Иосифа Бродского:
Ни страны, ни земли не хочу выбирать.
На Васильевский остров я приду умирать…
Режиссер предоставил актеру хорошую паузу: скорбно сжаты скулы, глаза требовательно вперены в камеру — в глаза зрителя-слушателя, чтоб вздрогнул, проникся мистическим трагизмом фразы. Я, помню, только улыбнулся, и не потому, что в действительности и выбор был, и «неприход по заяве», именно духовный неприход, а разумеется, не физический. Я улыбнулся, потому что захотелось сказать: «А вот такого не хочешь, „двугражданный“ гражданин?!»
Я Родины сын. И это мой сан.
А все остальное — сон.
И в столбцах газет официальных
Нет моих орущих стихов —
Так я служу Родине!
Да это что! Вот попробуйте-ка проглотить да прожевать такие строки (синтаксис — автора):
Все красивое кроваво
Дней веселая орава
Прокатилась под откос
Здравствуй, матушка Россия,
Я люблю тебя до слез
Говорят, тебя убили
Для меня же это бред
Знаю я, что без огня
Не бывает света
Голубой высокий свет
За собой ведет меня
И приду я к той стене
Где лежат твои сыны
Кто-то вырвет автомат
Из-за спины
Твоим сыном честным, чистым
Дай мне встретить этот выстрел
Это вам не страсти преследуемого интеллектуала! Эти строки написаны остатками крови вечного зэка, никогда и ни с кем не боровшегося, даже в диссидентах не числился — не было его ни в каких списках борцов «за» или «против»… В России он не жил, потому что жил в ГУЛаге. И слово «патриотизм» здесь даже неуместно, поскольку идеологизировано. Тут особая форма бытия — будьте добры на цыпочки, да шею тяните, сколь позвонки позволят!
Можно предположить, что больно задевал и даже оскорблял Валентин Соколов своими стихами вчерашних советских литераторов — сделали вид, что не заметили.
Я у времени привратник.
Я, одетый в черный ватник
Буду вечно длиться, длиться
Без конца за вас молиться
Не имеющих лица…
Как-то спросил одного уважаемого мною литературного критика, первым угадавшего многие таланты и опекавшего их: «А вот Соколов… Как?..» «3наете, — отвечал хмуро, — поэзия по итогам, что ли, должна быть радостной… Жить помогать должна… Басни, заметьте, тоже раба Эзопа, к примеру. А Соколов — это мрак без просвета. Его поэзию невозможно любить… А если любить невозможно, то значит, все-таки это не совсем поэзия…»
С последним я готов согласиться, что Соколов — это не совсем поэзия, точнее — не только поэзия. Это уже по сути иное качество — это явление, характеризуемое скорее неким иным «объемом», нежели, положим, большей степенью истинности. Явление — спорно. Это его право быть спорным. Быть принимаемым или непринимаемым.
Другой пример — Солженицын. Несомненно — явление, с чем никак не могут примириться многие его коллеги по писательской функции. Может, есть, может, будут писатели талантливее Солженицына, но они будут именно писателями, как, положим, И.С. Тургенев и, к примеру, И.А. Бунин были писателями, а Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский — явлениями, что, наверное, бесспорно.
Конечно, здесь уместно было бы переключиться на иной уровень рассуждения с соответствующим терминологическим рядом… Только стоит ли? В данном случае имею целью угадать (на большее не претендую) причину лишь на первый взгляд полного неприятия русскими литераторами поэзии Валентина Соколова и той откровенной неприязни (пожалуй, еще мягко сказано), что испытывают к А.И. Солженицыну часто достойные, случается, и недостойные представители современной российской и собственно русской литературы. Нечувствование или нежелание почувствовать особую функциональность… Ну да хватит об этом.
Эсхатология советских рабов — такова нынче моя тема. К ней и вернусь.
* * *
Борьба за элементарное выживание требовала от заключенных максимального напряжения физических и духовных сил; однако сколько ни требовала, некий «лишок» все же оставался. И на что «шел» этот малый «лишок»?
На грезы о свободе…
Легко было господину Гегелю рассуждать (опять же не через Евангелие, а у Гегеля зазубрил в девятнадцать лет и на всю жизнь), что идея подлинной свободы, каковую не знали ни Платон, ни Аристотель, пришла в мир через христианство, согласно которому «индивидуум как таковой имеет бесконечную ценность, поскольку он является предметом и целью любви Бога» и потому как бы «объективно» сам в себе «предназначен для высшей свободы».
Большинству обреченных на неволю и безбожие впереди ничего «объективного» не светило. «Объективное» для совзэка — это нечто, что по закону или по чьей-то пробудившейся совести, что невозможно… Оставалось «субъективное» — даже не грезы, бред о свободе через чудо. Будь то атомная бомба, или космические пришельцы, или мифические американские ледоколы, будто бы курсирующие во льдах нейтральной зоны от Воркуты до Колымы, готовые принять беглецов, коли таковые осмелятся «рвануть» по льду из приморских зон-лагерей. Или чудо истинное, беспричинное — раз! — и свобода. Просто так! Объявили — свобода!
Сколько этих воображенных, через «голоса» услышанных, реальными сумасшедшими придуманных, истерическими молитвами «выпрошенных» у Господа — сколько этих мифов о свободе нарассказывали мне бывшие и настоящие зэки!
Расскажу об одном. Этот миф — увы! — свершился. Состоялся. И надеюсь, то будет последний эпизод из тюремно-лагерного бытия. Не вижу я сегодня читателя, кому вообще может быть интересна гулаговская тема. Ловлю себя на том, что навязываю ее… Так, наверное, и есть… Но пройдет время, и в многотрудности бытия сотрется в народной памяти память о тех, кто уложил себя в фундамент здания, именовавшегося социализмом. К сожалению, мои собратья по перу приложили немало усилий, чтобы ассоциировать в общем сознании «истребленный народишко» с «детьми Арбата» и Дома на набережной. Эта лукавая, политической конъюнктурой продиктованная неправда не дает мне покоя, возбуждает во мне недобрые чувства к тем, кто искренно надеется повторить в России социалистический опыт, не пуская в дело «мясорубку», но пользуясь ей аккуратно, исключительно по назначению, то есть по справедливости, и при том корыстно — иначе не скажешь — тасует прошлую колоду трагических судеб именно таким образом, чтобы в раздачу выпадали одни «короли», которым так и надо, «за что боролись, на то и напоролись», и, дескать, именно через их «возмездную» погибель «переварились» дурные стороны в целом правильного и праведного пути, коим торжественно и победоносно маршировали семьдесят лет и лишь по вине отдельных «нечистых» в итоге рухнули в яму.