Татьяна Тронина
Ханская дочь
Солнце еще не достигло зенита, но раннюю утреннюю прохладу уже стремительно сменял летний зной, тревожный и одуряющий.
С обеих сторон заросшего разнотравьем луга темными стенами стоял лес, но он совсем не манил – наверняка там, среди деревьев, тоже было жарко. Не так жарко, конечно, как здесь, на солнцепеке… Но идти туда – в душный, полный наглой мошкары сумрак, совсем не хотелось.
Уж лучше здесь.
Уж лучше стоять здесь, посреди луга, и смотреть вдаль. Потому что дрожащий от жара воздух и хаотичный полет шмелей над цветами гипнотизировали, лишали чувства остроты, дарили обморочное забытье.
А ведь о чем-то надо было вспомнить! О чем-то важном… Или понять – то, что пока никак не желало умещаться в голове. Опять же нечто судьбоносное…
Но Вика предпочла находиться в этой точке безвременья. Она стояла посреди луга, плавясь от жара, ничего не видя, ни о чем не думая – как каменное степное изваяние.
А вдруг случится чудо и она и вправду превратится в каменное изваяние? В этот, как его… дольмен. Или верстовой столб! Высушенный солнцем, выбеленный дождем столб, у которого одно-единственное предназначение – стоять. Стоять, и все.
Воздух у горизонта слегка сгустился.
Нет, пожалуй, бессмысленно изображать из себя верстовой столб…
Вика вздрогнула и пошевелила пальцами рук, напоминая себе, что она все-таки живая.
Однако что там творится? Как будто тьма какая-то движется…
Она поморгала. Прищурилась, хотя от природы обладала хорошим зрением. Снова всмотрелась.
Потом оглянулась назад – а там-то как дела? Но позади все было спокойно. Синее небо безмятежно сливалось с зеленой травой.
И какой-то глухой гул… Или это в ушах звенит? Не стоило так долго торчать на солнцепеке!
Вика потрясла головой, но гул не исчез. Наоборот, он усилился.
Она снова повернулась вперед и с ужасом обнаружила, что темное облако совсем близко. И это… это не облако вовсе, а…
Вика полуоткрыла рот от изумления.
По лугу, прямо на нее, на бешеной скорости мчался табун лошадей.
Пока Вика осознала это, прошла еще пара секунд.
Вика метнулась вправо. Потом влево – ей показалось, что с той стороны лес ближе. На это ушло еще несколько драгоценных секунд.
Бежать было бесполезно.
Вика видела разгоряченные морды лошадей, их обезумевшие глаза. Видела, как взлетают и падают их копыта, уминая траву. Как играют мышцы под кожей. Как гривы летят по ветру.
Красиво, черт возьми.
Роскошное зрелище…
Единственный минус – лошади через пару мгновений растопчут Вику. Насмерть. Наверняка. Пронесутся вихрем, собьют, расплющат, раздавят… А потом на какой-нибудь единственной травинке неподалеку, которой не коснулись копыта, будет переливаться рубиновым блеском кровь. Ее, Викина кровь.
Опять же красиво, черт возьми, – синее небо, травинка чуть колышется… и капелька крови на ней, а в капельке ослепительно отражается солнце!
А она, Вика, так ничего не вспомнила… Не успела подумать о самом главном!
Впрочем, какой в этом смысл, если сейчас – смерть. Разве не она теперь – самое главное?
Вика хотела закричать – от ужаса. Даже не от ужаса, а… А от чего-то другого, чему и слово-то не сразу подберешь. Недаром Пушкин сказал – «есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю…». Нечто подобное испытывают мореплаватели, когда попадают в шторм и над ними нависает последний, девятый вал. Нечто подобное чувствуют срывающиеся в пропасть альпинисты, когда несутся вдоль скал к земле. Или, например, незадачливые путники, на которых надвигается смерч.
Первобытная жуть. Древняя. Ни с чем не сравнимая. Раритет, доступный редким избранным…
Лошади были уже в нескольких метрах от Вики. Топот копыт заглушил все прочие звуки. Она ощутила на лице конское дыхание, и…
Вика закричала:
– А-а-а!..
…Когда она сообразила, что это всего лишь сон, было уже поздно.
Вика сидела на кровати и вопила.
Она видела в зеркале свое отражение с открытым ртом (надо же, даже мягкое нёбо разглядеть можно!) и продолжала орать.
Затем опомнилась и закрыла рот, ощущая, как ломит челюсти.
А потом в комнату вошел Андрей. В руках у него был поднос, на подносе – кружка, и над кружкой дымился приятный парок.
Увидев этот пар, Вика окончательно пришла в себя.
Это был всего лишь сон. Никакого луга, никакого табуна обезумевших лошадей… Ничего. Она дома, в постели, а рядом – муж, добрейшей души человек.
Андрей подошел к кровати, осторожно поставил поднос рядом с Викой.
– Проснулась?
Он поцеловал ее в щеку мягкими губами.
– Твой цикорий, дорогая…
– Это не цикорий, а самая настоящая цикута… – невнятно пробормотала Вика.
Андрей добродушно засмеялся:
– Ого, мы шутим – это хороший признак! – И после паузы добавил: – А насчет цикория ты не права – в нем масса полезных веществ и ни капельки кофеина…
– Прости.
Андрей аккуратно сел на краешек кровати, внимательно посмотрел на жену.
– Бедная моя… Все тот же сон, как я понимаю?
Вика утвердительно кивнула головой, с отвращением стала глотать цикорий. Не допив, отдала чашку мужу.
Андрей вышел, и Вика снова осталась одна.
Зеркало отражало ее – растрепанную, с испариной на лбу, голыми тонкими руками, облаком рюшей на плечах и вокруг декольте. И глазами, в которых затухающим отзвуком читалась первобытная жуть.
Вика себя не любила. Ей было тридцать лет, она обладала неплохой фигурой и классическими чертами лица; длинными, светлыми от природы волосами и серо-голубыми глазами – скорее голубыми, чем серыми. В общем, никакого особого повода для пессимизма быть не должно.
Но Вика себя не любила. «Какая-то она жалкая…» – однажды за спиной услышала она чью-то реплику и вздрогнула. Эта фраза полностью характеризовала ее.
Она, Виктория Павловна Бортникова, в девичестве Казакова, была жалкой. И уже не имело никакого значения, что у нее приличная фигура, красивые волосы и глаза, которые скорее голубые, чем серые. Что у нее есть высшее образование, что у нее есть дом и муж. Что она физически здорова. Что может родить ребенка, а может подождать с материнством… Что не надо работать (муж неплохо зарабатывает) и не надо надрываться по хозяйству (на то существует домработница Нюра).
Она была жалкой – чистая правда. Эта правда напоминала о себе всякий раз, когда Вике приходилось общаться с кем-либо посторонним. Общение происходило примерно так: сначала к ней бросались, начинали беседу, восхищались ею. Женщины открывали душу, мужчины с ходу принимались очаровывать ее. А потом восхищение падало вдруг до нуля, болтовня заканчивалась, и собеседник (или собеседница), неискренне улыбаясь, ретировался.
Потому что она, Вика, была жалкой. В ней ничего не было, кроме оболочки. Да и та на поверку оказывалась пустой, жухлой, словно сброшенная змеиная кожа. Поворошить брезгливо шуршащий ком ногой и отойти в сторону…
Вика с отвращением отвернулась от зеркала, натянула на себя халат (хотя на самом деле назывался он «пеньюаром», но сути-то это не меняло!) и вышла из спальни.
Андрей сидел на кухне, читал газету. Работал без звука телевизор – плазменная панель размером в пол-окна…
Вика опустилась на стул напротив мужа.
Домработница Нюра тут же поставила перед ней тарелку с пышным омлетом. Потом метнулась к плите. Оглянулась, забеспокоилась:
– Виктория Пална – хлебушка? С хлебушком-то оно сытней…
Нюра была из простых. Откуда-то из-под Рязани, что ли… Полная, немолодая, добродушная, без всяких там рефлексий. Она быстро поставила перед Викой тарелку с хлебом.
– Нюра!!! – дернулась назад Вика.
Андрей, не отрываясь от газеты, спокойно произнес:
– Нюрочка, Виктория Павловна не ест хлеба. И молоко тоже уберите. Молоко – только для младенцев, взрослым его категорически нельзя употреблять в пищу…