Больше он не мог говорить, рухнул на кресло и разрыдался.
Плакал и Фусилан, опустив голову на грудь.
Шурделан плакал тоже.
Вместе с ними плакал и я.
Утром бородачи попрощались с нами за руку и молча, повесив головы, удалились.
С этой минуты Маркуша как подменили. Он мало говорил, все время смеялся, за что ни возьмется — будто играет. Однажды надумал вырезать из дерева бусинки, четки сделать решил. Долго выпиливал, обстругивал, зачищал, целыми днями не поднимал головы, а когда набралось горошинок, сколько ему нужно было, вышел из дома и стал наметывать снежные холмики, начал от двери и так гуськом их и ставил, один за другим, в сторону луга. Я все гадал, догадаться не мог, что он затеял. Но настало утро, когда он сам позвал меня:
— Пойдем, Абель!
— Куда, Маркуш?
— Туда, к холмикам моим. Посмотришь, кто тут больной!
Вышли мы с ним из дома, Маркуш и говорит:
— Стой здесь и смотри!
А сам разбежался, как бегун на состязании, и ну через холмики прыгать, всю их длинную череду одолел, вернулся ко мне и гордо спрашивает:
— Так кто здесь болен, скажи?!
— Кто-нибудь, может, и болен, только не ты! — заверил я названого брата.
— С этого дня буду прыгать так каждое утро, — объявил Маркуш и добавил: — А теперь пойду помолюсь.
Мы вернулись в дом, и он тотчас взял в руки свои новые харгитские четки. Только-только начал молиться, напал на него страшный кашель. Я подбежал, придержал ему голову, но кашель никак не унимался. И тут я увидел на губах его кровь. Я еще крепче обхватил его и, поддерживая, приговаривал:
— Ты не бойся, не бойся!
И вдруг кровь хлынула из горла потоком. Маркуш упал мне на руки, пометался, помучился и затих.
Я перенес его на кровать, на руках перенес, словно дитя.
Маркуш лежал белый, как те холмики, что он набросал из снега. Правой рукой он сжимал четки, забрызганные его кровью.
Напрасно я звал его, Маркуш уже не ответил.
Правда, сердце-то еще билось, но слабенько, как у птицы.
А полчаса спустя и вовсе остановилось.
Я знал, что он умер, но слова этого и себе сказать не мог.
Опустившись подле него на колени, я стал молиться. И вдруг, сам не знаю как и почему, выскочил из дому и бросился через заснеженное поле бегом с криком: «Отец настоятель! Отец настоятель!» Так, крича, и бежал всю дорогу до Шомьо — даже сейчас понять не могу, как такой путь одолел.
А вечером мы ехали через то же поле, но уже на санях: отец настоятель, полицейский доктор и я. Они — впереди, на сиденье, я — на некрашеном гробу.
Маркуш лежал так, как я оставил его. Доктор осмотрел тело, он-то первый и выговорил слово: «Умер!» Выдал разрешение, помог похоронить.
Мы схоронили Маркуша под моим любимым дуплистым буком.
— Принято ли у вас школы благословлять? — спросил я отца настоятеля.
— Принято, сын мой, — ответил настоятель.
— Тогда благословите и эту могилу, потому как нет школы, этой важнее.
Добрый пастырь поднял руку для благословения. Я стоял с ним рядом, низко опустив голову. И вдруг что-то мягкое прильнуло к моим ногам.
— Блоха! — крикнул я громко.
Я упал на колени, обхватил собаку руками и, что уж таиться, заплакал: нашлась моя собачка, хоть и с одним глазом… и так прошло не знаю сколько времени, пока отец настоятель не окликнул меня.
От Блохи остались кожа да кости. Косточки только что не гремели. Я смотрел на нее, радуясь и печалясь, вспомнил нашу первую встречу и благословил милостивую судьбу за то, что опять послала мне Блоху в тот самый час, когда мне опять предстояло начать новую жизнь.
— Ну, Блоха, — сказал я, — мы с тобой снова отправимся в путь и еще разок облаем этот мир хорошенько!
Взял я с собой ключ и замок, который жандармы сорвали с двери, и вместе с Блохой и отцом настоятелем сел в сани.
Ту ночь мы с Блохой спали в монастыре у монахов, а на другой день отправились в середский банк. Замок я нес в руке.
— Вот, я вам его возвращаю, — сказал я директору.
— Что это значит?!
— Понимайте так, что в обличье ключа и замка этого я вам возвращаю домик на Харгите.
— Да почему?
— Потому что сторожем больше не буду, с этим покончено.
Больше я слов даром тратить не стал, не слушая уговоров, забрал свое февральское жалованье — мне его наконец-то выдали и сказали при этом, что Шурделан и Фусилан по своей воле явились в середскую жандармерию.
— Это Маркуш сотворил! — кивнул я.
И мы с Блохою ушли.
Дома я обо всем поведал отцу и прямо объявил, что больше на Харгиту не вернусь. Не знаю, что разглядел во мне отец, но только он против ничего не сказал, помолчал немного, потом спросил:
— Что делать-то собираешься?
— Куда-нибудь в город подамся. С Блохою.
— В город? Зачем?
— Затем, — сказал я, — чтобы отыскать брата моего Каина, по чьей вине нам, Авелям-Абелям, худо живется на свете.
Ничего мне отец не ответил, пошел нанимать телегу, чтобы перевезти с Харгиты наш нехитрый скарб. Покуда он ездил, мы с Блохой побывали на могиле у матушки, и там, у ее могилы, я поклялся, куда б ни забросила меня жизнь, всегда оставаться верным знамени бедных и угнетенных судьбой.