Д., кажется, поражен всем, что я говорю, и удивляется, видя во мне такую лихорадочную жизнь. Мы говорим о нашей мебели; он весь так и рассыпался при описании моей комнаты. «Да это храм! Сказка из тысячи и одной ночи! – восклицает он. – Да сюда надо входить на коленях. Чудно, поразительно, ни с чем не сравнимо!» Он хочет разъяснить себе мой характер и спрашивает, гадаю ли я на маргаритках. «Да, очень часто, – чтобы знать, хорош ли будет обед!» – «Но как? Такая поэтическая, сказочная комната и вместе с тем гадание на маргаритке, как удался повару обед? О, нет! Это невероятно!» Его очень забавляет, что, по моему уверению, во мне два сердца. Я дурачилась, заставляя его восклицать и удивляться множеству контрастов. Я поднималась на небо и потом без всякого перехода спускалась на землю и так далее; я изображала из себя личность, которая хочет жить и забавляться и даже не подозревает возможности любить. А он удивляется, говорит, что боится меня, что это изумительно, сверхъестественно, ужасно!
Камиль Писсарро. Купальщица в лесу. 1885
Что я люблю больше всего – это когда нет никого, для кого хотелось бы существовать, т. е. уединение.
Волосы мои, завязанные узлом на манер прически Психеи, рыжее, чем когда-либо. Платье шерстяное, особенного белого цвета, очень грациозного и идущего ко мне; на шее кружевная косынка. Я похожа на один из портретов Первой империи; для дополнения картины нужно было бы только, чтобы я сидела под деревом с книгой в руках. Я люблю, уединившись перед зеркалом, любоваться своими руками, такими белыми, тонкими и только слегка розоватыми в середине.
Это, может быть, глупо так хвастаться, но люди, которые пишут, всегда описывают свою героиню, а я сама своя героиня. Да и было бы странно унижать себя из ложной скромности. Ведь унижают себя на словах только тогда, когда в сущности вполне уверены в своей высоте. А в моих писаниях всякий увидит, что я говорю только правду, и еще подумают, что я безобразна и глупа, – это было бы нелепо.
К счастью или несчастью, но я вижу в себе такое сокровище, которого никто не достоин, и на тех, кто смеет поднимать глаза на такое сокровище, я смотрю как на людей, едва достойных жалости. Я вижу в себе какое-то божество и не допускаю, чтобы такой человек, как Ж., возымел идею мне понравиться. Я едва-едва могла бы обращаться как с равным – с каким-нибудь королем. Я думаю, что это очень хорошо. Я смотрю на людей с такой высоты, что кажусь им весьма милой, потому что нельзя даже презирать людей, которые находятся так низко. Я смотрю на них, как заяц смотрел бы на мышей.
2 августа
После целого дня беготни по магазинам, портным и модисткам, прогулок и кокетства я надеваю пеньюар и читаю своего любезного друга Плутарха.
У меня гигантское воображение; я мечтаю о романических приключениях прошедших веков, не сомневаясь притом, что я самая романтическая из женщин и что это очень вредно! Я очень легко прощаю себе мое обожание к герцогу, потому что нахожу его достойным меня во всех отношениях.
17 августа
Я видела во сне Фронду; я только что поступила на службу к Анне Австрийской, она остерегалась меня, и я проводила ее среди взбунтовавшегося народа, восклицая: «Да здравствует королева!», а народ кричал вокруг меня: «Да здравствует королева!»
18 августа
Мы проводим день в восхищениях мною. Мама восхищается мной, княгиня Ж. восхищается мной; она постоянно говорит, что я похожа на маму или на ее дочь. Что же, это самый большой комплимент, какой только могут сделать! Ни о ком не думают лучше, чем о себе. Да и правда – я красива. В Венеции, в большой зале герцогского палаццо, живопись на потолке Павла Веронезе изображает Венеру в образе высокой, свежей, белокурой женщины; я напоминаю ее. Мои фотографические портреты никогда не передадут меня, в них недостает красок, а моя свежесть, моя бесподобная белизна составляет мою главную красоту. Но стоит только привести меня в другое настроение, раздосадовать чем-нибудь, стоит мне устать – прощай моя красота! Нельзя представить себе ничего более непостоянного. Но когда я счастлива, спокойна – тогда только я очаровательна.
Когда я утомлена или рассержена, я вовсе не красива, даже скорее безобразна. Я расцветаю от счастья, как цветок от солнца. Меня еще увидят, еще есть время – слава Богу! Я только начинаю делаться тем, чем буду в двадцать лет…
Я – как Агар в пустыне; я жду и жажду живой души.
Париж. 24 августа
Я надеюсь вступить в свет, в свет, который я призываю к себе всеми фибрами души, стоя на коленях, потому что в нем моя жизнь, мое счастье. Я уже начинаю жить и стараюсь приводить в исполнение мои мечты – сделаться знаменитой: меня знают уже довольно многие. Я смотрюсь в зеркало и вижу, что я хорошенькая. Я – хорошенькая, чего мне еще нужно? Разве я не могу сделать все, обладая этим? Боже мой, дав мне эту безделицу красоты (я говорю безделицу – из скромности), Ты дал мне уже слишком много! Я сознаю себя красивой, и мне кажется, что все удастся мне. Все улыбается мне, и я чувствую себя счастливой, счастливой, счастливой!
Шум Парижа, этот громадный, как город, отель, со всем этим людом, вечно ходящим, говорящим, читающим, курящим, глазеющим, – голова идет кругом! Я люблю Париж, и сердце мое бьется. Я хочу жить скорее, скорее, скорее… («Я никогда не видал такой лихорадочной жизни», – сказал Д., глядя на меня.) Это правда, я боюсь только, что это желание жить на всех парах есть признак недолговечности. Кто знает? Ну вот, мне становится грустно… Нет, не хочу грустить…
Поль Сезанн. Натюрморт с яблоками. 1893–1894
5 сентября
В Булонском лесу встречается столько жителей Ниццы, что на один момент мне показалось, что я в Ницце. Ницца так прекрасна в сентябре… Я вспоминаю о прошлом годе – мои утренние прогулки с моими собаками. Небо такое ясное, серебристое море… Здесь нет ни утра, ни вечера. Утром – везде выметают, вечером – эти бесчисленные фонари просто раздражают меня. Здесь я теряюсь, не умею различить утренней зари от вечерней. А там так хорошо! Чувствуешь себя как в гнездышке, окруженном горами – не слишком высокими и не бесплодными. С трех сторон – точно грациозная драпировка, а спереди – громадное окно, бесконечный горизонт, вечно тот же и вечно новый. Я люблю Ниццу, Ницца – моя родина, в Ницце я выросла, Ницца дала мне здоровье, свежие краски. Там так хорошо! Просыпаешься с зарей и видишь, как восходит солнце, там, налево, из-за гор, которые резко выделяются на голубом серебристом небе, туманном и кротком, – и задыхаешься от радости! К полудню солнце против меня. Становится жарко, но воздух не раскален, тихий береговой ветерок всегда приносит прохладу. Все, кажется, заснуло. На бульваре ни души, разве какие-нибудь два-три жителя Ниццы, задремавшие на скамейке. Тогда я дышу свободно и наслаждаюсь. Вечером опять небо, море, горы. Но вечером все кажется черным или темно-синим. А когда светит луна, по морю бежит точно громадная дорога или рыба с алмазной чешуей; я остаюсь в своей комнате у окна, с зеркалом и двумя свечами, – спокойно, одна, ничего мне не нужно, и я благодарю Бога! О! Нет! Никогда не поймут того, что я хочу высказать. Не поймут, потому что не испытали этого. Нет, это все не то; каждый раз, когда я хочу выразить, что чувствую, я прихожу в отчаяние! Это точно кошмар, когда не хватит сил вскрикнуть!
Впрочем, никакое описание не может дать понятия о действительной жизни. Как передать эту свежесть, это благоухание воспоминания? Можно выдумать то или другое, можно создать, но нельзя воспроизвести… Как бы живо ни чувствовал при описании, в результате получаются самые обыкновенные слова: лес, гора, небо, луна; все говорят то же самое. Да и к чему все это? Какое до этого дело другим? Другие никогда не поймут, потому что это они, а не я; я одна понимаю, потому что я вспоминаю. И потом люди не стоят того, чтобы мы старались передать им все это. Всякий чувствует, как я, всякий за себя. Я хотела бы достигнуть того, чтобы другие чувствовали то же, что я, за меня; но это невозможно – для этого нужно, чтобы они были мной.