Программа нанесения тяжелого удара армии врага, с которой Кутузов, не высказывая ее в речах, явился в Царево-Займище, начала осуществляться в первой своей части у Шевардина и под Бородином. Несмотря на то, что уже кровавое побоище под Прейсиш-Эйлау 8 февраля 1807 г. показало Наполеону, что русский солдат несравним с солдатом какой бы то ни было другой армии, шевардинский бой поразил его, когда на вопрос, сколько взято пленных после длившихся целый день кровопролитных схваток, он получил ответ: «Никаких пленных нет, русские в плен не сдаются, ваше величество».
А Бородино на другой день после Шевардина затмило все сражения наполеоновской долгой эпопеи: оно вывело из строя почти половину французской армии.
Вся диспозиция Кутузова была составлена так, что французы могли овладеть сначала Багратионовыми флешами, а затем Курганной высотой, защищавшейся батареей Раевского, лишь ценой совсем неслыханных жертв. Но дело было не только в том, что к этим основным потерям прибавились еще новые потери в разных иных пунктах великой битвы; дело было не только в том, что около 58 тысяч французов остались на поле боя и между ними 47 лучших генералов Наполеона, - дело было в том, что уцелевшие около 80 тысяч французских солдат совсем уже не походили по духу и настроению на тех, кто подошел к Бородинскому полю. Уверенность в непобедимости императора пошатнулась, а ведь эта уверенность до этого дня никогда не покидала наполеоновскую армию - ни в Египте, ни в Сирии, ни в Италии, ни в Австрии, ни в Пруссии и нигде вообще. Не только безграничная отвага русских людей, отразивших 8 штурмов у Багратионовых флешей и несколько подобных же штурмов у батареи Раевского, изумила видавших виды наполеоновских гренадеров, но они не могли забыть и постоянно потом вспоминали момент незнакомого им до того чувства паники, охватившей их, когда внезапно, повинуясь никем не предвиденному - ни неприятелем, ни даже русским штабом - приказу Кутузова, Платов с казачьей конницей и Первый кавалерийский корпус Уварова неудержимым порывом налетели на глубокие тылы Наполеона. Сражение окончилось, и Наполеон первым отошел от места грандиозного побоища.
Первая цель Кутузова была достигнута: у Наполеона осталось около половины его армии. В Москву он вошел, имея, по подсчету Вильсона, 82 тысячи человек. Отныне для Кутузова были обеспечены долгие недели, когда, отойдя в глубь страны, можно было численно усилить кадры, подкормить людей и лошадей и восполнить бородинские потери. А главный, основной стратегический успех Кутузова при Бородине и заключался в том, что страшные потери французов сделали возможным пополнение, снабжение, реорганизацию русской армии, которую главнокомандующий затем и двинул в грозное, сокрушившее Наполеона контрнаступление.
Наполеон не потому не напал на Кутузова при отступлении русской армии от Бородина к Москве, что считал войну уже выигранной и не хотел попусту терять людей, а потому, что он опасался второго Бородина, так же как опасался его впоследствии, после сожжения Малоярославца. Действия Наполеона определяла также уверенность в том, что после занятия Москвы будет близок мир. Но, повторяем, не следует забывать того, что, можно сказать, на глазах у Наполеона русская армия, увозя с собой несколько сот уцелевших пушек, отступала в полнейшем порядке, сохраняя дисциплину и боевую готовность. Этот факт произвел большое впечатление на маршала Даву и на весь французский генералитет.
Кутузов мог надеяться, что если бы Наполеон вздумал внезапно напасть на отступавшую русскую армию, то опять было бы «дело адское», как фельдмаршал выразился о шевардинском бое в своем письме от 25 августа к жене Екатерине Ильиничне.
Наполеон допускал успех французов в возможном новом сражении под Москвой, очень для него важном и желательном, однако отступил перед риском предприятия. Это был новый (отнюдь не первый) признак, что французская армия была уже совсем не та, какой она была, когда Кутузов, идя из Царева-Займища, остановился около Колоцкого монастыря и заставил Наполеона принять сражение там и тогда, когда и где это признал выгодным сам Кутузов.
В значительной степени не только непосредственный, но и конечный стратегический успех замышленного удара, который Кутузов хотел перед Бородином нанести Наполеону на путях движения французской армии к Москве, зависел от правильного разрешения проблемы: кому раньше удастся восполнить те серьезные потери, которые, безусловно, обе армии понесут в предстоящем генеральном сражении? Успеют ли прибыть к Наполеону подкрепления из его тылов раньше, чем у Кутузова после неизбежного страшного побоища снова будет в распоряжении такая вооруженная сила, как та, которая встретила его радостными кликами в Цареве-Займище? Кутузов при решении этой жизненно важной задачи обнаружил в данном случае гораздо больший дар предвидения, чем его противник. Обе армии вышли из Бородинского боя ослабленными; но не только не одинаковы, а совершенно различны были их ближайшие судьбы: несмотря на подошедшее к Наполеону крупное подкрепление, пребывание в Москве с каждым днем продолжало ослаблять армию Наполеона, а в эти же решающие недели кипучая организаторская работа в Тарутинском лагере с каждым днем восстанавливала и умножала силы Кутузова. Мало того, во французской армии смотрели и не могли не смотреть на занятие Москвы как на прямое доказательство, что война приходит к концу и спасительный мир совсем близок, так что каждый день в Москве приносил постепенно усиливавшиеся беспокойство и разочарование. А в кутузовском лагере царила полная уверенность, что война еще только начинается и что худшее осталось позади. Стратегические последствия русской бородинской победы сказались прежде всего в том, что наступление врага на Россию стало выдыхаться и остановилось без надежды на возобновление, потому что Тарутино и Малоярославец были прямым и неизбежным последствием Бородина.
Твердое сохранение русских позиций к концу боевого дня было зловещим предвестием для агрессора. Бородино сделало возможным победоносный переход к контрнаступлению.
В этих-то дальнейших последствиях сказывалось, что Бородино было не только имевшей капитальное значение стратегической, но и великой моральной победой русской армии, и очень плох тот историк, который способен это недооценивать. Неприятель после Бородина стал выдыхаться и постепенно подвигаться к гибели. Уже под Тарутином и под Малоярославцем Наполеон и его маршалы (прежде всего Бессьер) поняли, что бородинская смертельная схватка не кончена, а продолжается, хоть и с большим перерывом. Вскоре они увидели, что она будет продолжаться и усиливаться и дальше и что «перерывы» будут становиться все короче, а после Красного совсем исчезнут и роздыха не будет вовсе. Имея перед собой противника, не знавшего тогда соперников в Европе, Кутузов доказал и до и после Бородина, что и с фактором времени также он умеет считаться гораздо лучше, чем Наполеон.
Кутузов назвал в донесении царю позицию, на которой разразилась великая битва, лучшей, - конечно, из возможных в том положении, в каком он находился, раз он решил остановить дальнейшее отступление и дать немедленно бой.
Позиция была выбрана, и уже на рассвете 22 августа Кутузов, объехав ее, сделал распоряжение, которое Наполеоном предвидено не было: главнокомандующий решил еще до генеральной битвы задержать явно накапливавшиеся неприятельские силы против русского левого фланга и использовать для этого холмы и пригорки у деревни Шевардино. 24 и 25 августа здесь происходил кровопролитный бой, в котором французы с большими потерями отбрасывались от выстроенного по непосредственной инициативе Кутузова 22-23 августа большого редута.
Русские отошли от Шевардина по приказу, лишь когда оказалось уже бесполезным задерживать наступающего неприятеля и когда работы по укреплению Семеновского и Курганной высоты были почти закончены.
Наполеон был раздражен и обеспокоен героической стойкостью шевардинской обороны и объявил, что если русские не сдаются, а предпочитают, чтобы их убивали, то их и должно убивать. Он вообще по мере приближения решающей битвы как будто утрачивал свою способность держать себя в руках. Так, он не воспрепятствовал варварскому сожжению и разгрому французской армией г. Гжатска (который был совершенно цел до той поры) и вообще допускал такие (вредные прежде всего для французской армии) безобразия и неистовства, против чего еще незадолго до того боролся, конечно, не из человеколюбия, которым никогда не грешил, а из прямого расчета.