Зимой жизнь Самбиева протекала монотонно. В четыре утра подъем, в пять начало дойки, в девять сдача молока на молокозаводе, в десять-пол-одиннадцатого дома. До трех пополудни он спит или под усиленным нажимом матери возится по хозяйству. В шестнадцать часов снова на ферме, в семнадцать вечерняя дойка и в девятнадцать дома. Отбой в девять вечера. В конце каждого месяца суматоха с нарядами… Так и катилась молодая жизнь, пока как-то вечером, после дойки в его конуре не появилась улыбающаяся Ахметова, якобы для сверки надоя. Маленько поспорили, но так, без досады. Доярка напросилась на чай. Уже выпили по два стакана.
– Мне пора уходить, – сказал Арзо.
– Хм, куда ты торопишься? – ухмыльнулась Ахметова. – Давай пообщаемся.
Оба встали, в маленьком помещении было тесновато. Арзо погасил свет и хотел приоткрыть дверь, но доярка с неожиданной решимостью мощной грудью прижала его к стене.
– Да что ты такой? Или совсем никудышный? – задыхаясь, шептала она ему в лицо.
Он хотел что-то ответить, но накрашенные вонючей помадой сочные губы умело зажали его рот, горячая, натренированная дойкой рука жадно шарила по телу.
– Вот это надо доить! – освободила она дыхание учетчика.
Арзо попытался высвободиться, но делал это с явно угасающей амплитудой, просто для приличия, может, для самоуспокоения и оправдания. Он еще соображал, хотел запереть дверь, но эти мысли, точнее мучения, вскоре померкли, и он погрузился в доселе невиданное блаженство общения с дояркой… На утро вся ферма знала о случившемся. Никто не удивился, просто наконец-то Самбиев прошел некий ритуал фермерства и стал достойным, а вскоре и завидным членом бригады.
В те советские времена у чеченцев была в ходу огульно брошенная поговорка: «Если в роду есть хоть одна доярка, то брать в жены из этого рода никого нельзя». До того болтуны считали аморальной среду фермы. Сама атмосфера фермы с ее замкнутостью, отдаленностью от населенных пунктов, огромных производственных площадей, с неурочной ежедневной работой, с этими каждодневными актами осеменения здоровенными быками коров, намекала на разврат и извращение.
А вечная вонь, грязь, навоз, низкая зарплата и только ручной тяжелейший труд… Все это отторгало нормальных людей от работы на ферме. И здесь в конце концов находили обитель немолодые, не имеющие присмотра жеро18. В чеченских селах таких было мало, но одна-две на маленькое село находились. Так, на ферме Самбиева работали всего две доярки из Ники-Хита (остальные были из иных сел), и те были из двора, где проживали только четыре немолодые женщины с перекошенной, загнанной судьбой. Ходил даже слух, что они по ночам сливают молоко в специальную емкость и там купаются. Правда, Самбиев этого не застал, считал наговором.
О поведении доярок все все знали. Но негласное табу лежало на этой теме и в колхозе, и в селе. Тем более, что эти доярки в организованном виде имели силу стихии пролетариата. Однажды они с протестом выехали в район. Дойка сорвалась, план не выполнен, ущемлены в правах. Моментально сняли с работы бригадира, зоотехника, а после вторичного демарша оголтелых доярок – и председателя колхоза. Этот вопрос обсуждался на бюро обкома КПСС, анализировался в прессе.
Словом, Самбиев казался высоконравственным, а со временем стал, как все, и, может, даже хуже. Вкусил он запретный плод разврата, обольстился и не мог насытиться – возраст позволял. Только старший бригадир и пара скотников терзались нескрываемой ревностью и завистью к возрасту учетчика. Когда Самбиев вконец разошелся, бригадир пробурчал что-то невнятное, по-волчьи оскалил старые клыки, встал в угрожающую позу. Но молодой самец даже «хвостом не повел», он только-только вступил в мужскую зрелость, ему пора было стать вожаком, и никто не смеет поколебать эти устои пастбищной дремучести стаи (а может, стада?).
Так продолжалось более двух месяцев, слухи о «подвигах» строптивого учетчика облетели село, как обычно, в последнюю очередь доползли и до матери. Заволновалась Кемса, напрямую сказать, по чеченским канонам, не могла, стала она просить сына уйти с этого ужасного места работы.
– Куда я пойду, где я нужен? – нервно отвечал сын.
Тогда Кемса выбрала другую тактику.
– Какая красивая дочь выросла у Байтемировых! – говорила при сыне дочерям. – А какая она работящая, гордая!
– Да такая, как Полла, за Арзо и не пойдет, – подыгрывала ей дочь.
Задвигался недовольно тонкий подбородок учетчика.
– За меня любая пойдет, – отрезонил он, – вот куда ее привести – дело другое… Ведь не буду я с молодой женой в сарае жить или вас в сарай переселять.
Доводы были веские, обоснованные. Нищета, долги, живут в двух узеньких комнатенках, да и те казенные – затерзала вечная нужда. Казалось, что закончит Арзо университет – и жизнь перевернется, ан нет, все то же, только еще и сын попал в гадливую среду. К запаху силоса и навоза от его одежды только попривыкли, а он теперь стал, как казалось матери, еще и падшими женщинами вонять. Даже брезговать начала мать дорогим дитей, в глубине души за дочь стала побаиваться.
А Арзо и в ус не дул. Охамел в манерах и поведении, внешне весь иссох, глаза ввалились, окольцевались синюшней мрачностью, даже ссутулился он от алчного порока. Прямо на глазах разлагался Самбиев, и неизвестно до чего бы он докатился, но яркий пример из живой природы так его потряс, как на экране отобразил его скотское бытие, что он огляделся, просто одумался.
…Как нередко бывало в последнее время, Самбиев дома не ночевал. Вернувшись как-то после утренней дойки, он в очередной раз поворчал с матерью и завалился спать. Когда он проснулся, в доме никого не было. Еще сонный, вялый Арзо вышел во двор. Полуденный апрель был в разгаре. На улице было свежо, тепло, солнечно. Небо голубое, безоблачное, застывшее. Воздух непрозрачный, густой, с легкой дымкой испаринки по горизонту; он так насыщен весной, что даже ближние горы еле проглядываются. Арзо блаженно зевнул, потянулся, шаркая чувяками, поплелся в сад, сел под молодой цветущей яблоней на кривой осиновый чурбан. С недельку, как яблоня озеленилась, а потом в одно прекрасное утро дружно вылупились нежные, душистые цветки. Еще утром Арзо заметил, как, спасаясь от ночной прохлады и утренней росы, розово-красные махровые цветочки сжались в шаровидные, нежные бутоны, а теперь к полудню под лучами щедрого солнца они раскрылись, не все сразу, а по очереди, придавая дереву вместе с розово-зеленым и ослепительно белый, совсем праздничный наряд. Потянулись к щедрому дереву за первыми взятками насекомые. От множества взмахов в воздухе умиротворяющее жужжание, спокойствие. И не только летают вокруг цветущей невесты насекомые, по слегка искривленному, изогнутому стволу, сквозь серо-коричневые трещины и чешуйки коры ползут в разные стороны многочисленные муравьи. С ними споря, лезет медленно, но упорно, вверх буроватый слизень.
Несколько деревенских ласточек, соревнуясь, стремительно проносятся во встречном потоке мимо настежь открытого оконца сарая. Вот одна ласточка, подлетев, села на яблоню. Тоненькая веточка заиграла качелями. От легких движений два-три нежных листочка запорхали бабочкой, полетели нехотя к сырой почве. С упоением глубоко вдохнул Арзо многосочный аромат цветения жизни. Ему было так легко, спокойно, беззаботно. И вдруг эту идиллию нарушила какая-то возня, петушиный крик, кудахтанье куриц. Два петуха – ярко-красный и грязновато-белый – встали на «дыбы», нахохлились, одновременно бросились друг на друга.
Каждую зиму Кемса для разведения оставляла трех петухов. Обычно у этих самцов соблюдалась строгая субординация. В эту зиму старшим был большой черный петух. Нравился он Арзо. Черный петух гонял младших. В свою очередь средний, ярко-красный, гонял младшего – грязновато-белого. Арзо с детства любил наблюдать за жизнью петушиного гарема, удивляла его эта с виду суматошная жизнь. Однако теперь, когда он сам проводил бурную жизнь на ферме, все эти птичьи сцены стали ему так знакомы, понятны и даже порою забавны и смешны.