— Хотелось бы мне, чтобы это было так, Том. Я знаю, что вполне мог бы быть популярным среди плохих, но это мне не подходит. А хорошим не подхожу я.
— Но почему? — настаивал Том. — Ты ведь не пьёшь и не ругаешься, не уходишь из корпуса по ночам, ни на кого не наезжаешь, не жульничаешь на уроках. Если бы ты только показал, что тебе этого хочется, все хорошие ребята сразу же прибежали бы к тебе!
— Нет, — сказал Ист и с усилием продолжил, — я скажу тебе, в чём дело. Я не остаюсь на причастие. И я вижу по всем, начиная с Доктора, что это говорит против меня.
— Да, я тоже это замечал, — сказал Том, — и мы говорили об этом с Артуром. Я всё собирался с тобой об этом поговорить, но ты же знаешь, как трудно начинать разговор на такие темы. Я очень рад, что ты первый начал. Так почему же ты не причащаешься?
— Я не конфирмовался,[150] — ответил Ист.
— Не конфирмовался! — в изумлении повторил Том. — Я и не подумал об этом. Почему же ты не конфирмовался с нами со всеми почти три года назад? Я всё время думал, что ты конфирмовался дома.
— Нет, — печально сказал Ист, — понимаешь, как получилось… Последняя конфирмация у нас была вскоре после того, как появился Артур, и ты был так занят им, что я вас обоих практически не видел. Ну, и когда Доктор предупредил нас об этом, я водился в основном с компанией Грина — ты сам знаешь, какие они… Они все решили конфирмоваться — наверно, так и было нужно, и, наверно, это пошло им на пользу, я не хочу осуждать их. Только те причины, по которым они пошли на это, подтолкнули меня совсем в другую сторону. «Потому что Доктор этого хочет», «если не будешь причащаться, не переведут в следующий класс», «так все делают»… В общем, для них это было что-то вроде покупки новой воскресной шляпы, а мне это было отвратительно. Да я и не чувствовал, что хочу жить как-то по-другому, мне и так было хорошо, и я не собирался притворяться религиозным, чтобы подлизаться к Доктору или к кому угодно.
Ист замолчал и стал делать карандашом дырки в скатерти ещё старательней, чем прежде. Том готов был заплакать. Сначала он даже почти пожалел, что конфирмовался сам. Оказалось, что он бросил на произвол судьбы своего самого старого друга, да ещё тогда, когда был больше всего ему нужен за все эти долгие годы. Он подошёл к Исту, сел рядом с ним и положил руку ему на плечо.
— Какой же я легкомысленный эгоист! — сказал он. — Но почему же ты ничего не сказал об этом нам с Артуром?
— Теперь я жалею об этом, — сказал Ист, — я был дурак. Но теперь уже поздно об этом говорить.
— Почему поздно? Ты же хочешь теперь конфирмоваться, правда?
— Наверное, — сказал Ист. — Я много думал об этом. Только иногда мне кажется, что я изменился, потому что хочу, чтобы это улучшило моё положение здесь, а ведь именно это и остановило меня в прошлый раз. И тогда я думаю, что лучше уж пусть всё будет по-старому.
— Я тебе скажу, как это было со мной, — горячо заговорил Том. — Если бы не Артур, я поступил бы так же, как ты. То есть, я на это надеюсь. Я уважаю тебя за это. Но он представил это так, как будто это значит встать на сторону слабых перед всем миром, раз и навсегда, — против сильных, богатых, гордых, респектабельных; маленькая кучка братьев против всего мира, понимаешь? И Доктор тоже похоже говорил, только намного больше.
— А-а! — простонал Ист. — Вот в этом ещё одна моя проблема. Я не хочу быть одним из ваших святых, или избранных, или как их там. Я-то как раз сочувствую другим, тем, которых много, тем бедолагам, которые бродят по улицам и не ходят в церковь. Не смотри на меня так, Том. Учти, я говорю тебе всё, что у меня на сердце, то есть, как я сам это понимаю, потому что у меня там сплошная неразбериха. Не дави на меня, если хочешь добиться толку. Видал я такую религию, я был в ней воспитан, и я терпеть её не могу. Если девятнадцати двадцатым человечества остаётся только полагаться на милость Божью, что на простом языке означает, что они попадут в ад, а оставшаяся двадцатая часть будет радоваться, то почему…
— Но, Гарри, это же не так! — перебил его Том, потрясённый до глубины души. — Как жаль, что Артур уехал! Я в этих вещах дурак дураком. Но это то, что тебе нужно, правда, Ист! Там всё это каким-то образом сходится, я имею в виду причастие и конфирмацию. Ты чувствуешь, что ты на стороне и хороших, и плохих, на стороне всех в мире! Есть только какая-то большая тёмная сила, которая хочет раздавить всех нас. Это то, что победил Христос, и мы тоже должны с этим бороться. Какой же я дурак! Не могу объяснить. Если бы Артур был здесь!
— Кажется, я начинаю понимать, — сказал Ист.
— Вот послушай, — горячо продолжал Том, — помнишь, как мы с тобой ненавидели Флэшмена?
— Ещё бы, — сказал Ист, — я и теперь его ненавижу. Ну и что?
— Так вот, когда я пошёл принимать причастие, это не давало мне покоя. Я пытался выбросить его из головы, а когда не смог, пытался думать о нём как о зле, как о чём-то таком, что Господь, который любит меня, ненавидит, а значит, и мне можно. Но это у меня не получалось, и я сломался. Думаю, это сам Христос сломал меня, и когда Доктор дал мне хлеб и вино и стал молиться надо мной, я молился за беднягу Флэшмена так же, как за тебя и Артура.
Ист закрыл лицо руками, облокотившись на стол. Том почувствовал, что стол дрожит. Наконец он отнял руки от лица.
— Спасибо тебе, Том, — сказал он, — ты сам не знаешь, что сделал для меня сегодня. Кажется, теперь я вижу, что такое настоящее сострадание.
— И ты останешься на причастие в следующий раз, правда? — сказал Том.
— А можно, если я не конфирмовался?
— Спроси у Доктора.
— Спрошу.
В тот вечер после молитвы Ист последовал наверх за Доктором и старым служителем, который нёс свечу. Том следил за ними и видел, как Доктор, услышавший шаги сзади, обернулся и сказал:
— А-а, Ист! Вы хотите со мной поговорить?
— Если позволите, сэр.
Дверь квартиры Доктора закрылась за ними, а Том в большой тревоге вернулся к себе.
Ист не возвращался почти час; зато потом он вихрем ворвался в кабинет.
— Всё в порядке, — закричал он, схватив Тома за руку, — я чувствую, как будто целая тонна свалилась у меня с души!
— Ура, — сказал Том, — я знал, что так и будет. Давай, рассказывай!
— Ну, я просто рассказал ему обо всем. Ты не поверишь, каким он оказался добрым и мягким, а ведь всегда такой суровый, и я боялся его больше всех на свете. Когда я останавливался, он подсказывал мне, как будто я маленький. И он как будто знал всё, что я чувствовал, как будто сам прошёл через это. И я разрыдался, впервые за пять лет, а он сидел рядом и гладил меня по голове. И я рассказал ему всё, даже вещи в сто раз хуже, чем рассказывал тебе. А он вовсе не был шокирован, и не выговаривал мне, и не говорил, что я дурак, и что всё это просто гордыня и грех, хотя, наверно, так оно и есть. И не говорил, чтобы я выбросил это из головы, и не давал никаких готовых объяснений. А когда я закончил, он просто поговорил немного — я не могу точно вспомнить, что он говорил, но для меня это было как лекарство, и сила, и свет, как будто меня вытащили из трясины на твёрдое место, где я могу найти опору и сам постоять за себя. Я до того счастлив, что не знаю, что мне делать. И всё это благодаря тебе, старина! — и он опять пожал руку Тома.
— И он разрешил тебе прийти на причастие? — спросил Том.
— Да, а на каникулах я конфирмуюсь.
Том и сам был в не меньшем восторге. Но он ещё не высказал всё, что хотел, и решил воспользоваться удобным случаем, чтобы развить теорию Артура насчёт того, что не следует сожалеть о смерти своих друзей, — о ней он ещё не упоминал, хотя именно это и произвело на него наибольшее впечатление. Просто он считал, что будет нечестно рассказать о том, что понравилось ему больше всего, и выбросить всё остальное. Теперь он изо всех сил старался убедить себя в том, что хотел бы, чтобы все его лучшие друзья умерли на месте.