Мне так отнюдь не казалось. На ней было простое черное платье, на шее золотая цепочка, на плечах — норковое боа. Собственно говоря, это была самая красивая и элегантно одетая женщина, виденная мной в России.
— Ну да, вам неловко сказать. Но я знаю. Гляжу на ваших приятельниц, на этих американок, и чувствую свою убогость. Ничего приятного, ласкающего кожу… дело не в бедности. Деньги у меня есть… — Она запнулась. К нашему столику возвращались мисс Джонсон со скульптором.
— Извините, — сказала она, — мне бы хотелось вам кое-что сказать наедине. Вы танцуете?
Джаз-банд играл обжимательную “Somebody Loves Me”, и толпа танцующих с ошеломленными, преображенными лицами слушала скрежещущий голос Ламара. “…who can it be oh MAY-be ba-by MAY-be it’s you!”
Мадам Нервицкая танцевала прекрасно, но мускулы ее были напряжены, руки холодны как лед.
— J’adore la musique des negres.* Она такая порочная. Такая отвратительная, — сказала она и тут же, не переводя дыхания, зашептала скороговоркой мне в ухо: — Для вас и ваших друзей в России все, должно быть, очень дорого. Послушайте моего совета, не меняйте доллары. Продайте вашу одежду. Только так можно получить рубли. Продайте. У вас любой купит. Если без шума. Я живу здесь, в гостинице, номер пятсот двадцать. Скажите приятельницам, чтобы несли мне туфли, чулки, то, что поближе к коже. Что угодно, — говорила она, впившись ногтями мне в рукав, — скажите им, я куплю что угодно. Все-таки, — вздохнула она уже обычным голосом, поверх вскриков Миньятовой трубы, — все-таки негры — это сплошное очарование.
Немного в стороне от Невского стоит здание с аркадами, напоминающее собор Св. Петра. Это Казанский собор, главный антирелигиозный музей Ленинграда. Внутри, в атмосфере витражного мрака, начальство устроило гран-гиньольный обвинительный акт против церковных догматов. Статуи и зловещие портреты пап чередой следуют по галереям, как процессия колдунов. С бесчисленных карикатур косятся священнослужители, делающие развратные предложения монашеского вида женщинам, упивающиеся оргиями, угнетающие бедняков, и пирующие богачи. Музей демонстрирует свой любимый тезис: Церковь,
в особенности католическая, существует единственно для охраны капитализма. На одной из карикатур, громадной, написанной маслом, Рокфеллер, Крупп, Хетти Грин, Морган и Форд роются руками в горе монет и окровавленных касок.
Казанский собор любят дети. Это и понятно, ибо экспозиция изобилует сценами пыток и зверств из комикса ужасов. Учителя, ежедневно прогоняющие сквозь музей орды школьников, с трудом оттаскивают их от аттракционов вроде Палаты инквизиции. Палата представляет собой реальное помещение, населенное восковыми, в человеческий рост, фигурами четырех инквизиторов, наслаждающихся муками еретика. Обнаженная жертва прикована к столу, и двое истязателей в масках прижигают ее горящими угольями. Уголья зажигаются электричеством. Дети, которых все-таки удалось оттащить, то и дело прокрадываются обратно, взглянуть еще разок.
Снаружи, на колоннах, поддерживающих аркады собора, развернута другая экспозиция. Грубые рисунки мелом, заурядные граффити из мужской уборной. О них и упоминать бы не стоило, просто вначале видеть их здесь странно. Но потом понимаешь, что нет, не странно. В каком-то смысле именно здесь им и место.
Среди экскурсий, запланированных хозяевами для труппы “Порги и Бесс”, антирелигиозные музеи не фигурировали. Наоборот, в воскресенье, в Рождество, они предложили на выбор католическую мессу или баптистскую службу. Одиннадцать членов труппы отправились в ленинградскую баптистскую церковь, насчитывающую две тысячи прихожан. Среди этих одиннадцати была Рода Боггс, играющая в спектакле продавщицу клубники. Днем я случайно наткнулся на мисс Боггс, одиноко сидевшую в асториевском ресторане. Эта кругленькая, веселая женщина с медового цвета кожей всегда очень прибрана, но сейчас ее лучшая воскресная шляпка съехала набекрень, и она все прикладывала и прикладывала к глазам промокший от слез платочек.
— У меня сердце кровью обливается, — сказала она, и грудь ее затряслась от рыданий. — Я вот с таких лет в церковь хожу, но ни разу так не было, что Иисус здесь, рядом — только руку протянуть. Детонька, Он был там, в церкви, это у них было на лице написано. Он пел вместе с ними, и никогда я не слышала такого пения. Там все больше старички и старушки, а старичкам ни в жисть так не спеть, коли Иисус не подтянет. А потом пастор, чудный такой старичок, говорит нам, цветным: мол, сделайте милость, спойте спиричуэл, — так они слушали, слова не проронив, только все глядели, глядели, как будто им говорят, что Христос всюду, что с ним никто не одинок, то есть они и сами это знали, но вроде как рады были услышать. Ну вот, а потом пора было уходить. Расставаться. И что же, ты думаешь, они сделали? Встали все разом, как один человек, вынули белые платки, машут ими и поют “Бог с тобой, коли встретимся”. Поют, а у самих слезы рекой, и у нас тоже. Детонька, меня просто перевернуло. Крошки проглотить не могу.
До премьеры оставалось меньше суток. В тот вечер окна “Астории” долго не гасли. Всю ночь в коридорах слышались торопливые шаги, телефонные звонки и хлопанье дверей, как при приближении катастрофы.
В апартаментах номер 415 посол Болен с супругой принимали помощников и приятелей, только что прибывших вместе с ними поездом из Москвы. Гости, в том числе второй секретарь посольства Рой Лаури, один из двух дипломатов, проводивших в Берлине “инструктаж” для исполнителей, держались тише воды, ниже травы, так как Боленам хотелось, чтобы об их присутствии стало известно как можно позже. Они затаились настолько успешно, что на следующее утро Уорнер Уотсон, полагая, что дипломатический контингент прибывает самолетом, отправился в аэропорт с букетом для миссис Болен.
Прямо под посольскими апартаментами, в номере 315, миссис Брин раскачивалсь на релаксаторе, как на качелях, а муж ее оттачивал речь, которую собирался произнести перед поднятием занавеса. Кто-то посоветовал ему нейтрализовать таящиеся в “Порги и Бесс” возможности для коммунистической пропаганды, подчеркнув, что в ней изображена не сегодняшяя, а давно миновавшая жизнь американских негров, поэтому он добавил фразу: “„Порги и Бесс” повествует о прошлом. К настоящему она имеет такое же отношение, как к жизни в России при царе”.
В номере 223 сидел за машинкой Леонард Лайонс, печатавший черновик заметки о премьере для газеты “Нью-Йорк Пост”.
“На сцене висели флаги обеих стран, СССР и США, — писал он заранее. — Когда американский флаг вывешивали здесь в предыдущий раз, в Америке было всего 45 штатов. Представитель Министерства культуры специально звонил, узнать, сколько штатов соединено теперь. Вчера главная костюмерша нашила на старый флаг еще три звезды”.
Страница кончилась, Лайонс вставил новую, со свежей копиркой, но старую не выбросил, а отнес в уборную и отправил в небытие. По его мнению, уничтожать использованную копирку было вернее, не то советские, а может быть, конкуренты-репортеры выследят ее и выведают, что он написал. Действительно, гостиница кишмя кишела журналистами. Здесь была “Сатердей Ивнинг Пост”, в лице боленовского шурина Чарльза Тейера. Тейер, как и Сульцбергер из “Нью-Йорк Таймс” приехали вместе с Боленами. “Сатердей Ревью” собиралась направить Гораса Саттона, “Тайм” и “Лайф” уже имели на месте команду журналистов и фотографов, а миссис Ричард О’Молли из московского бюро “Ассошиэйтед Пресс” на всех парах катила в Ленинград экспрессом “Красная стрела”, тем самым, на котором днем раньше прибыл корреспондент Си-би-эс Дан Шорр.
На втором этаже, в номере 111, Шорр, массивный тридцатипятилетний холостяк, одновременно правил рукопись, раскуривал трубку и диктовал по телефону стенографистке в Москву.
— О’кей, вот текст. Шапки сами вставите. Поехали. — И он начал читать с машинописных листов. — “Завтра вечером курсив Порги и Бесс запятая первая американская труппа за всю историю России запятая начнет советские гастроли перед избранной аудиторией в две тысячи двести человек повторяю две тысячи двести в ленинградском Дворце культуры запятая но еще до спектакля негритянские актеры и певцы имели бешеный успех точка Уже самым фактом своего существования шестьдесят исполнителей произвели невероятное впечатление на этот запятая второй по величине город Советского Союза…” Верно ведь, второй?