Он как-то чудно выговаривал: што николаевшкими, жаражитесь. Часовой послушал-послушал и не то сказал, не то подумал:
– Вышибли из малого мозги-то. Спятил, стал быть.
Нет, Ляндрес не спятил. Он просто почувствовал, что еще не умер, что жив. Но та жизнь, в которой он сейчас жил, была темная жизнь сна, кошмарного бега, а настоящая, светлая, вон вдалеке сияла звездочкой, тонким лучиком, но где-то так далеко, что казалась недосягаемой. Ах, вот если б он сумел добежать до нее, тогда кончился бы сон и началась новая, блистательная жизнь… А пока он должен бежать… бежать… за ним гнались.
– Сто николаевскими! Тысячу керенками! – как заклинание выкликивал. Хрипел. Задыхался. Падал, но все-таки – бежал. И звездочка все ближе, ближе становилась… И вот, наконец… – Рита!!
Она, она! Курточка не стягивается на груди, из-под шапочки волосы выбились, прилипли ко лбу…
– Фимушка, милый… ах, дурачок!
Сознание возвращалось волнами – набежит и откатится, набежит и откатится.
Но, слава богу, все время она была тут, возле.
– Фимушка…
Поддерживала его своими сильными руками, не давала упасть. Шептала: «Прямее, прямее стой! Голову держи высоко… Еще выше! Вот так…»
Но это – потом. А сперва он был жалок и беспомощен, растерянно косноязычил:
– Вот… предложить зашел… как музейному работнику… Вещица – Будда называется. Прошу сто николаевскими, на тысячу керенками не согласен. Вот они тысячу дают. Нет, позвольте, что же это за цена?..
Черноватый, юркий, похожий на хорька офицер удивился:
– Сто николаевскими? За такую безделку?
И сунул Будду в карман необъятных галифе. Затем во время обыска, бессовестный, Денис Денисычевы золотые часики туда же спровадил. Тут-то Ефима и понесло:
– Что же это вы, ваше благородие… Ай как некрасиво!
– Что-с? – Офицер оскалил мелкие зубки (хорек, чистый хорек! У него и голосишко был хориный – писк). – А ну-ка, Замотайлов, подыми старуху!
– Господин штабс-капитан, будьте же человеком! – крикнул Денис Денисыч. И столько боли и слез было в этом крике, что даже равнодушный казенный человек, солдат, и тот вздрогнул, остановился.
– Ну? – злобно пискнул хорек. – Замотайлов!
Солдат дернулся, словно лошадь от кнута.
– Имейте в виду, – сказал Ляндрес звонко, как глухому, – имейте в виду, господин офицер, у нее тиф, можете заразиться!
Офицер засмеялся:
– За-газить-ся!
Решительно шагнул к кровати, потянул матрас. И с легким осенним шелестом посыпались желтенькие листочки…
Волна откатилась с замирающим шумом. Мрак. Чернота. Жизнь ли, смерть ли – кто знает. Где-то читал, что когда тело человека уже мертво, какое-то время мозг продолжает работать. Так, может быть, Ефим Ляндрес умер? То есть тело гражданина Ляндреса Ефима Абрамовича? А мозг еще жив, рассуждает: смерть, жизнь, Рита…
Рита!!
Слава богу! Раз она здесь, значит – жизнь!
С ликующим шумом накатывалась крутая волна.
– Ска-а-а-жешь! – базарно орал толсторожий, в расстегнутом английском френче. – Ты мне, жидовская морда, все скажешь!
Красным тугим кулаком, на котором белели косточки пальцев (январь, март, май, июль, а август – на другом кулаке); бил в лицо, стараясь попасть в глаза, в нос, в зубы. Каждый удар валил с ног. Лепной потолок, окно, стол, дощатый больничный топчан и широкие доски пола перемещались, прыгали вверх-вниз, вверх-вниз…
– Все-о-о скажешь!
Скинул френч, засучил рукава бязевой рубахи. Руки толстые, безволосые, белые, испещренные грязноватыми веснушками. На левой – золотой браслет с цепочкой.
Порылся в ящике стола, вынул бритву. Ох, что-то страшное будет… Холодеют ноги, все внутренности оборвались, упали в самый низ живота.
– Тебе, тварь пархатая, раввин обрезание делал, – голос истязателя становится добродушно-издевательским. – Так это ж базарная работа! А вот сейчас есаул Дробязко так тебе сделает… не как-нибудь – звездочкой… Эй!
Входят двое. В клеенчатых передниках почему-то, как мясники.
– Вали его, ребята!
Корявые неструганые доски топчана больно царапают обнаженное тело. Руки заломлены. Ноги давит пяти-пудовая туша. Есаул Дробязко играет бритвой.
– В последний раз спрашиваю: скажешь?
– Подождите! – отчаянно кричит Ляндрес.
– Ну?
Рита! Рита! Ты здесь, ты видишь… Мне стыдно, Рита! Не смотри… Скажи только – что, что делать?
– Плюнь этой скотине в рожу! – слышится голос, тихий, гневный, с неповторимой хрипотцой. – Плюнь…
– Ну-у? – Лицо есаула низко наклоняется над несчастным Ляндресом.
И тот, собрав остатки сил, плюет.
Тьма. Тьма. Тьма.
Страшная, режущая боль кровоточащей раны.
Но раз боль, значит, и тело не умерло.
Значит…
Спасибо тебе, любимая, что пришла и сказала. Если б не ты, я выдал бы Дегтерева. «Подождите!» – крикнул для того, чтобы выдать.
А теперь – хорошо.
И пусть я, жалкий, весь в крови, валяюсь здесь во тьме и завтра (а может, сегодня? Кто знает, день ли, ночь ли сейчас) меня казнят, – мне хорошо…
Отвернись, Ритка, не гляди… Я ужасен. Я понимаю.
– Ты красивый, – сказала Рита. – Ты самый красивый, Фимушка! Лучше тебя никого нет…
И растаяла, растворилась облачком, словно что-то ее спугнуло.
Ах, вот что…
Задвижка гремит. Тусклая полоска дневного света врывается в открытую дверь.
– Живой? – удивленно сказал солдат с пегой бородой. – И ходить могешь?
От солдата дивно пахло хлебом, табаком и свежестью осеннего утра.
– На…ерно… огу… – невнятно, сквозь разбитые, опухшие губы сказал Ляндрес.
– Ох? – сомневаясь, качнул головой солдат. – Навряд…
– За…исс трепа…сса не лю…ит…
Рывком поднялся, вскрикнул от боли, но, ухватившись за плечо солдата, устоял.
– Нет, ты гляди на него! – восхищенно сказал солдат. – Живуч! Ну, айда, господин комиссар…
Какое было утро!
Розовое, голубое, зеленоватое, с перламутровыми перышками легчайших облачков. С далеким заливистым ржанием лошади. Со звонким дребезгом прокатившей по улице пролётки.
Серебристо-белый иней сентябрьского заморозка украшал скучные крыши домов и сараев.
Шестеро всадников на грациозно пританцовывающих лошадях вот-вот, казалось, затопчут двух пеших, – так, окружая, теснили их крутыми лоснящимися лошадиными боками. Запряженная парой костлявых коняг, поодаль виднелась зеленая фурманка, в которой лежало что-то накрытое грязной рогожей.
Коротко поздоровались.
– Товарищ Ляндрес…
– Товарищ Абрамов!
– Денис Денисыч…
От утренней морозной свежести дрожь пробирала. Главным образом, конечно, от утренней свежести. Но ведь еще и близость смерти… Страшила, как не страшить. И тут, во дворе «Гранд-отеля», никто из троих этого не скрывал.
– Берегите силы, товарищи, – негромко сказал Абрамов. – Тут нас никто не видит, а там… вот там нам дрожать никак нельзя. Эх, жалко, что…
– Прекратить разговоры! – раздраженно крикнул рябой офицер в белой бурке, наезжая конем на обреченных. Ему, видно, нездоровилось, судя по синеватой бледности изуродованного лица и воспаленным белкам сумасшедших глаз.
– …жалко, что не увидим красоту будущего времени, – договорил Абрамов.
– Фразеры! – бешено, ненавистно выкатил рябой красноватые глаза. – Где четвертый?
Он круто обернулся к опрятному старичку в мешковато сидевшей на нем офицерской шинели, который неизвестно откуда появился на дворе и засовывал в синюю папку какие-то бумаги.
– Четвертый где?
Старичок что-то ответил, указав на фурманку. Рябой брезгливо поморщился, вполголоса пустил матерком.
– Господин сотник, – сказал пегий солдат, который привел Ляндреса. – Этого мальчонку тоже бы на повозку, нипочем не дойдет…
– Давай, – кивнул рябой.
Пегий легко, как ребенка, поднял Ляндреса и посадил на фурманку.