А в тесной комнатке на Гороховой, два (в Петербурге), Алексей Лопухин, хорошо знавший, сколько платить Азефу и сколько дать Гапону, задумчиво слушал, как на подоконнике названивают два телефона сразу. Директор департамента полиции вызовов не принимал – ему все уже надоело: «В Тамбов бы, в угол!..»
Дверь в кабинет его разлетелась – на пороге стоял диктатор Трепов.
– Убийца-а! – заорал он в лицо Лопухину. – Пятаки копишь?
И дверь захлопнулась. Алексей Александрович, которого обвинили в скаредности, преспокойнейше раскуривал сигару. Небрежным жестом щелкнул крышкой часов: «Пожалуй, пора обедать…» В кабинет к нему протиснулся дрожащий от страха секретарь:
– Алексей Александрович, за что вас так?
– Пустяки, милейший, – ответил Лопухин невозмутимо. – Этот цезарь собачий клянчил у меня тридцать тысяч на усиление охраны покойного князя Сергия, а пятаков-то я ему и не дал. У меня Азеф как раз много забрал перед этим. Туг и великого князя не стало. Все одно к одному… В Тамбов бы – в угол, спать!..
А вдоль промозглой камеры номер тридцать девять в Трубецком бастионе Петропавловской крепости расхаживал высокий худой человек с обвислыми усами. Сухо покашляв, он присаживался к столу, и ледяной холод железа пронизывал его большие работящие руки. Бумага, на которой он писал, была пронумерована в департаменте полиции.
Узник работал по ночам. И часовые нередко пугались: тишина, мрак, и вдруг по крепости разносится хохот, – это смеется, назло всему, заключенный в камере номер тридцать девять. «Уж не спятил ли?» – говорили стражи. Нет. Это был здоровый смех – смех творчества. «Дети солнца» – так называлась рукопись…
***
Наконец-то сбросил пальто – вот солнце, вот море. Марсель!
Крохотное кафе на набережной. Так и заманивает внутрь своими настежь открытыми дверями. Зашел. Сел возле окна, лениво наблюдал, как покачиваются вдали красные паруса, Хозяин таверны, громко икая, цедил в графин дешевый «пинар». Из кухни принесли князю горячий марсельский буйаббес, и Сергей Яковлевич вспомнил, когда он ел его в последний раз. Давно уже – в пригороде Монте-Карло; тогда ему было хорошо и жизнь еще не имела осложнений. Сейчас же все труднее и розовый пинар не веселит души, как раньше. И снова, в который раз, мелькнула заманчивая мысль: «А не вернуться ли обратно?..»
С улицы забежала бродячая собака. Громко стукнув об пол костями, улеглась в прохладной тени под стульями. Сергей Яковлевич взялся за тарелку.
– Вы позволите мне покормить собаку? – спросил он.
Хозяин обмахивался от жары мокрым полотенцем, икал.
– Как угодно, мсье. Меньше мыть придется…
Длинным шершавым языком, не отвращаясь от чеснока и перца, собака слизала с тарелки буй-аббес. Благодарно ткнула свою голову в колени Мышецкого и вздохнула, шумно и печально. Сергей Яковлевич отмахнул жужжащую муху, целившуюся сесть в нечистый глаз доброго животного. И стало грустно: хорошо бы и ему найти человека, чтобы вот так… доверчиво… взять и ткнуться!
– Русское консульство – где? – спросил князь.
– В самом конце Каннебьер, мсье…
Отряхнув панталоны от собачьей шерсти, покинул кафе. Но прежде чем навестить консула, зашел в отель «Вуазен», где в прохладе плещущих тентов цвели острые перья американских фикусов.
– Если не ошибаюсь, – спросил у консьержа, – люкс у вас абонирован на весь февраль? Когда ожидается приезд господина Иконникова из Алжира?
– Нет, – вдруг ответил консьерж, – люкс свободен до…
«Зачем бы Лопухину меня обманывать?» – справедливо решил Сергей Яковлевич. – Значит, маршрут любовников изменился!» Вдоль длинного ряда притонов Марселя, мирно спящих в дневном зное, князь направился в самый конец проспекта Каннебьер, где отыскал русское консульство. Сонный грек, секретарь консула, встретил гостя далеко не приветливо:
– Ну, цто? Цто стуците? Я зе открываю, цударь.
Петр Викенгьевич Корчевский, генеральный консул в Марселе, плотный красивый старик, вкусно поцеловал Мышецкого в лоб:
– Сережа, славный… как ты пошел в отца! Милый мой, садись. Ах, сколько лет! Боже, Яков-то Борисыч и маменька твоя не дожили… Ну, какой ты красавец!
Сергей Яковлевич, как та собака, ткнулся лицом в жилетку старого друга дома и расплакался, словно ребенок.
– Ну-ну, – утешал его консул. – Что с тобой, мальчик мой?
– Так, – сказал Мышецкий. – Многое вы напомнили. Да и жизнь дает немало поводов для разных огорчений…
Корчевский любовно усадил князя напротив себя:
– Посмотри на меня! Вот и мы с твоим батюшкой, когда начинали службу при посольствах, тоже были озарены надеждами. Мерещилась нам судьба Горчакова, Моренгейма или Будберга. Вот ведь: марсельский консул, и это в мои-то годы… Что делать?
Обычные обиды стариков-неудачников! Жизнь не удалась…
Сергей Яковлевич спросил, что слышно из России:
– Не из газет. А что притекает к вам по ведомственным каналам?
– По каналам, мой милый, плывет всякая нечисть. Государь человек добрый, но его сбивают и пугают. Говорят, он очень тяжело пережил этот ужасный расстрел и сразу выдал из своего жалованья деньги, чтобы поддержать семьи убитых и раненых!
– Откупные деньги, Петр Викентьевич, имеют дурной запах. А этот Гапон – мерзавец! Не герой, как о нем, к сожалению, думают в Европе, – выскочка, парвеню! Смотрите: земский статистик, священник пересыльной тюрьмы, организатор фабричных союзов, а ныне эмигрант и член партии эсеров… Ну, скажите, долго ли еще можно болтаться? И наконец, ныне он пишет мемуары… Тьфу!
– Ах, милый Сережа, но такие люди нужны тоже…
– Кому? – удивился Мышецкий.
– Вашему министерству, – пояснил консул.
Сергей Яковлевич засмеялся. И подумал вслух:
– Не пойму только одного, кому все это нужно? Ведь теперь стало ясно: двор знал, что рабочие идут. Знал и приготовился! Выходит, убийство людей было совершено сознательно… Так?
– Ахиллес Гераклович! – позвал Корчевский секретаря.
– Ну цто? Цто вы криците? – забурчал секретарь.
– Будьте добры, сударь, проверить ворота…
Секретарь ушел, а Корчевский заговорил снова:
– Второй секретарь Бутенброк спит, а этого византийца я нарочно отослал, чтобы не слушал… Будем же откровенны! Неужели, Сережа, ты не понимаешь, зачем был нужен этот расстрел?
– Убийство бессмысленно и… дико. Дико!
– Не бессмысленно, – возразил ему консул. – Расстрел имел свою цель, и вполне определенную. Как же ты, голубчик, служа по делам внутренним, и такой чепухи понять не можешь?
– Хорошая же чепуха, которой не может осознать вся Европа!
– Нам ли смотреть на Европу? А двор понял: надобно раз и навсегда поставить точку… Громадную, жирную!
– В конце… чего? – спросил Мышецкий.
– В конце революции, – тихо ответил Корчевский.
– Ах, вот оно что! Но, если так, то… Простите меня, Петр Викентьевич, они плохо знают народ. Я соприкоснулся с ним поближе, пока был на посту губернатора, и теперь отчетливо представляю, что шутить с этим народом нельзя… Нет! Девятое января – не точка, а страшная кровавая клякса, которую никогда не стереть из памяти России…
– Цто такое! – послышалось из-за дверей. – Вот так ходис все, ходис и ходис… Цловно мальцык какой!
Корчевский прижал палец к губам:
– Тссс… Мы еще потом договорим. Может, перекусим?
– Давно чаю не пил, – сознался Мышецкий, улыбаясь…
Беседуя о старом, они пили чай, когда с улицы в тихое убежище русского консульства вдруг ворвался шум голосов: «Горьки, Горьки! Максим Горьки!» Корчевский побледнел. Медленно складывая салфетку, позвал испуганно:
– Ахиллес Гераклович!
– Ой, ну, бозе з ты мой, здес я… Всегда здес!
– Душа моя, выгляните-ка в окошко…
Тот выглянул, поспешно стал задергивать шторы. Голоса росли и крепли, и вот уже, пробившись через сутолоку городского прибоя, вырвались возгласы – четкие: свободу Максиму Горькому, позор монархии, принять протест… Мышецкий задумчиво сосал конфету, Корчевский крестился.