ЧТО ТЫ НА ЭТО СКАЖЕШЬ, ХРЕН В РЯСЕ? ЧТО ОБ ЭТОМ ГОВОРИТ ГОСПОДЬ?
Глядя в ошарашенное лицо священника, видя, как меняют свой цвет с красного на пурпурный апоплексические щеки и нос, как вспыхивают праведным гневом водянистые глаза, Зах с тошнотворной ясностью понял, что здесь помощи не дождешься, что священник даже и не видит его, что священник пьян. Точно так же пьян, как были пьяны вчера вечером родители.
Его выволокли из церкви и велели не возвращаться — как будто он еще когда-либо сюда придет. Рухнув на каменные ступени, он рыдал еще около часа. Потом встал, выхаркнул на ступени огромный ком флегмы и ушел с безмолвной болью, гораздо более глубокой, чем от синяков и ссадин, болью, шедшей из самой раненой души, которой никогда больше не коснуться католической церкви.
Приятно было бы поглядеть, как висит и горит отец Руссо и кровь льется из его глазных яблок. Возможно, священник уже мертв; возможно, ему отведена главная роль в каком-нибудь адском фильме Луцио Фульчи, Зах очень на это надеялся.
Прожевав последний кусок муффулетты, он облизал жир с губ и начал копаться в одежде. Нашел пару армейских штанов, обрезанных по колено, футболку с JFK, улыбающимся во все тридцать два зуба в то время, как его мозги взрываются яркими красками шелкового трафарета. Ансамбль завершили поблекшие красные кроссовки с высоким задником, на босу ногу.
Пора пойти проверить два обычных тайника. Потом можно будет вернуться домой и поработать.
Июнь, на взгляд Заха, был последним терпимым месяцем в Новом Орлеане — аж до середины осени. Дни уже стояли жаркие, но не настолько завязшие в пропитанной влагой духоте, как это будет в июле, августе и почти до конца сентября. В эти непотребные месяцы он спал далеко за полдень, и в сны вплетались дребезжание и шум капель от работающего кондиционера. Вечера он проводил, набивая голову информацией, словами и образами и трудноуловимыми взаимосвязями смыслов, которые они порождали в его мозгу, или кряпая себе дорожки через бесконечные лабиринты запретных компьютерных систем, или просто болтаясь по эхам и доскам объявлений, где был не только желанным, но и до смешного почитаемым гостем.
Только через несколько часов после заката он выбирался во Французский квартал, чтобы бороздить освещенные газовыми фонарями переулки, бродить среди пьяных до изумления туристов и разношерстной толпы по запачканной неоном улице Бурбон, встречаться с друзьями, передающими по кругу бутылку вина на Джексон-сквер, или зависнуть в темном баре или прокуренном клубе на рю Декатур, или даже от случая к случаю закатиться на вечеринку на Святом Людовике № 1 — на старом кладбище на краю квартала.
Но сегодня он спустился по лестницам па тротуар и, распахнув чугунную решетку, глубоко вдохнул влажный воздух, будто духи. Отчасти так оно и было: попав в легкие, воздух осел в них словно влажный хлопок, но сохранил аромат квартала, опьяняющую смесь тысячи запахов — морепродукты и пряности, пиво и конский навоз, масляные краски и благовония, и цветы, и мусор, и речной ил, и подо всем этим — чистый ветхий запах возраста, старого чугуна, мягко осыпающегося кирпича, камня, истоптанного миллионами ног и запомнившего бесконечно малый отпечаток каждой из них.
Квартира Заха на третьем этаже выходила на крохотную рю Мэдисон, одну из двух самых коротких улиц в квартале, вторая, ее близняшка Уилкинсон шла по другую сторону Джексон-сквер. Здания по его стороне улицы были украшены затейливым чугунным литьем. Тихая маленькая Мэдисон, длиной лишь в квартал, выходила прямо на сочное многоцветье и толчею Французского рынка.
Проходя мимо магазина старомодной одежды на углу, Зах постучал в открытую дверь и приветственно помахал его владельцу-хиппи (который недавно по-соседски продал ему по дешевке черный сюртук на шелковой подкладке королевского пурпура — хотя до Рождества ходить в нем будет слишком жарко), потом прошел насквозь площадь, приютившую развалы, где в зависимости от дня и везения можно найти что угодно — от бесполезного мусора до самых настоящих сокровищ Лафитта. И вот он уже на Французском рынке, где со всех сторон его обступают аппетитные запахи и гармоничные краски, где под сводом старой каменной крыши свалены в огромные светящиеся груды дары съедобного мира.
Здесь были пирамиды помидоров, алых до боли в глазах, огромные корзины баклажанов, блестящих, будто начищенная пурпурная лаковая кожа. Вот темно-зеленые сладкие перцы и изысканная кремовая зелень нежных маленьких миртильон-патиссонов. Вот луковицы — огромные, размером-с голову ребенка, — красные, желтые и жемчужно-белые. Вот орехи, и спелые бананы, и гроздья прохладного, будто глазированного, винограда, а вот свисают со стропил свежие травы, продаваемые по пучку, роскошные косы чеснока и сушеных красных перцев-табаско. Вот стебли свежего сахарного тростника, продаваемые по футу, так чтобы можно было жевать и высасывать сладкий сок, бредя по рынку и восхищаясь запахами. А вот еще выращенный дома рис и бочонки блестящих красных фасолин к нему, и длинные связки копченых сосисок-кажун, чтобы бросить в кашу для вкуса. В стороне тянулись рыбные ряды, где можно купить свежих крабов, и раков, и даже сома, и ярко-голубых креветок с Залива длиной в ладонь, и даже — если очень захочется — аллигатора.
И у каждого прилавка — торговцы, нахваливающие свой товар, старики, прибывшие сюда до рассвета в тяжелогруженых грузовиках. Лица их напоминали изборожденную складками хорошо выделанную кожу, черную или темно-коричневую, — кажун, кубинцы, временами даже азиаты. Рынок, на взгляд Заха, был одним из наиболее культурно и этнически разношерстных мест города. Хорошая карма для места, куда еще каких-то две сотни лет назад за утренними покупками приходили рабы.
У каждого торговца товар был самый лучший, самый свежий, самый дешевый; все и каждый заявляли об этом один громче другого, пока настойчивая многоголосая хвала фруктам и овощам не поднималась к сводам, чтобы спиралями разойтись меж каменных колонн. Товар вам здесь продадут штучно или за фунт и весь, черт побери, сразу, если захотите.
Но Заху хотелось иного. Он шел через рынок, присматриваясь, по не покупая, пока не достиг раскинувшейся на задах барахолки. Здесь товары бывали или ветхие и обшарпанные, или странные и причудливые. Столы ломились от ракушек на магнитах и керамических раков-солонок, а между ними стояли козлы, с которых торговали кожаными украшениями, сапожными ножами, эфирными маслами и пучками благовонных палочек и подозрительными с виду кассетами, записанными с CD-диска, что купил недавно продавец.
Некоторые торговцы приветственно кивали Заху. Вот Гарретт — нервный парнишка с обесцвеченными перекисью волосами и трагическими глазами ангела. Гарретт рисовал картины, слишком страшные для жаждущих портрета толп с Джексон-сквер; на столике перед ним были разложены распятия-подвески и светоотражающие очки. Торговля шла бойко. Вот пурпурноволосая Сирена, пахнущая пачулями жрица неведомой богини, счастливо кивает над своим алтарем пиратских “Cure” и “Nirvana”. Сирена безмятежна, как само ее имя, пока какой-нибудь ни о чем не подозревающий нечистый на руку покупатель не сочтет ее легкой добычей!
Тогда она как хлыст разворачивалась единым змеиным движением, одной рукой забирая в захват несчастного вора, а другой высвобождая свой товар. Вот похожая на привидение Лареза с черной подводкой а-ля Клеопатра: эта худышка в рваном бархатном платье читала Таро на площади — когда не продавала на рынке самодельных кукол-вуду. Особой прибыли ее гадания не приносили: она рассказывала клиентам столько плохого и так часто попадала в точку, что клиенты почти всегда требовали деньги назад, и она всегда их возвращала — но обязательно с числом, нацарапанным на банкноте нестираемым маркером, день и год — иногда в далеком будущем, иногда зловеще близко.