«Был в Севилье сумасшедший, который помешался на самой забавной чепухе»… Приготовься, читатель, к взрыву веселья, который катапультирует тебя в забавнейшие приключения второй части романа. «А именно, — продолжает Сервантес: — смастерив из остроконечной тростинки трубку, он ловил на улице или же где-нибудь еще собаку, наступал ей на одну заднюю лапу, другую лапу приподнимал кверху, а засим с крайним тщанием вставлял ей трубку в некоторую часть тела и дул до тех пор, пока собака не становилась круглой, как мяч <…>».
23
«Дон Кихот проводил их глазами, а когда они скрылись из виду, то обратился к Санчо и сказал:
— Санчо, что ты скажешь насчет этих волшебников, которые так мне досаждают? Подумай только, до чего доходят их коварство и злоба: ведь они сговорились лишить меня радости, какую должно было мне доставить лицезрение моей сеньоры. Видно, и впрямь я появился на свет как пример несчастливца, дабы служить целью и мишенью, в которую летят и попадают все стрелы злой судьбы. И еще обрати внимание, Санчо, что вероломные эти существа не удовольствовались тем, чтобы просто преобразить мою Дульсинею и изменить ее облик, — нет, они придали ей низкий облик и некрасивую наружность этой сельчанки и одновременно отняли у нее то, что столь свойственно знатным сеньорам, которые живут среди цветов и благовоний, а именно приятный запах. Между тем должен сознаться, Санчо, что когда я приблизился к Дульсинее, дабы подсадить ее на иноходца, как ты его называешь, хотя мне он представляется просто ослицей, то от нее так пахнуло чесноком, что к горлу у меня подступила тошнота и мне едва не сделалось дурно».
«<…> — А скажи мне, Санчо: то самое, что я принял за вьючное седло и что ты прилаживал, — что это такое: простое седло или же дамское?
— Нет, нет, — отвечал Санчо, — это седло с короткими стременами и с такой важной попоной, которая стоит никак не меньше полцарства.
— А я всего этого не видел, Санчо! — воскликнул Дон Кихот. — Повторяю и еще тысячу раз буду повторять, что я самый несчастный человек на свете».
24
Бакалавр взял какой ему хотелось разбег, поворотил своего коня и во всю его прыть, то есть мелкой рысцой, двинулся на Дон Кихота. Но увидев, что Дон Кихот не спешит ему навстречу, а помогает Санчо взобраться на пробковый дуб, он натянул поводья и на полпути остановился, за что конь был ему весьма признателен, ибо он уже выдохся. Дон Кихоту меж тем почудилось, будто неприятель уже на него налетает, — он с силою вонзил шпоры в тощие бока Росинанта, так его этим расшевелив, что, по свидетельству автора, Росинант впервые перешел на крупную рысь (а то ведь обыкновенно он только трусил рысцой) и с невиданною быстротою помчал своего седока прямо на Рыцаря Зеркал. «Рыцарь же в это время всаживал своему коню шпоры по самый каблук, но конь и на палец не сдвинулся с того места, где его бег был остановлен. При таких-то благоприятных обстоятельствах и до такой степени вовремя напал Дон Кихот на своего противника, возившегося с конем и то ли не сумевшего, то ли не успевшего взять копье наперевес. Не обращая внимания на эти его затруднения, Дон Кихот без малейшего для себя риска и вполне безнаказанно так хватил Рыцаря Зеркал, что тому волей-неволей пришлось скатиться по крупу коня на землю, и до того лихо он при этом шлепнулся, что, словно мертвый, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой».
25
Самый открытый, хотя и самый двусмысленный намек появляется в конце сорок первой главы. Санчо делится своими впечатлениями о том, что он увидел во время полета на волшебном коне Клавиленьо, когда приподнял повязку, закрывавшую ему глаза, и наконец заявляет, что достиг созвездия Козерога, где играл с семью козочками, пока конь его дожидался. Дон Кихот выражает сомнение в том, что они достигли небесной сферы, где находятся козочки, ибо они не пролетали области огня. Санчо возмущенно настаивает на правдивости своей истории, забавляя этим герцога и герцогиню, и в конце главы Дон Кихот, приблизившись к Санчо, говорит ему на ухо: «Санчо! Если вы желаете, чтобы люди поверили вашим рассказам о том, что вы видели на небе, то извольте и вы, со своей стороны, поверить моим рассказам о том, что я видел в пещере Монтесиноса. Вот и все, что я хотел сказать». В двадцать третьей главе, услышав рассказ господина о приключениях в пещере, Санчо поначалу прямо заявляет: «Но только вы уж меня простите, ваша милость: Господь меня возьми (чуть было не брякнул: черт меня возьми), если я всему, что вы нам тут нарассказали, хоть на волос поверю». Однако он и не думает обвинять своего господина во лжи, когда говорит, что: «Мерлин или же другие волшебники, заколдовавшие всю эту ораву, которую вы, ваша милость, будто бы видели и с которою вы там, внизу, проводили время, забили и заморочили вам голову всей этой канителью, о которой вы уже рассказали, и всем тем, что вам осталось еще досказать». Дон Кихот яростно опровергает это предположение Санчо, но когда он под конец сообщает, что видел среди знатных сеньор Дульсинею и двух других девушек, Санчо кажется, «что он сейчас спятит или лопнет от смеха; кто-кто, а уж он-то знал истинную подоплеку мнимой заколдованности Дульсинеи, сам же он был и колдуном, и единственным свидетелем, а потому теперь у него не оставалось решительно никаких сомнений насчет того, что его господин окончательно свихнулся и лишился рассудка <…>».
26
Итак, Дон Кихот начинает давать советы:
«— Я возношу бесконечные благодарения Богу, друг Санчо, за то, что прежде и раньше, чем счастье улыбнулось мне, на тебя свалилась и на твою долю выпала такая удача. Я надеялся, что счастливый случай поможет мне вознаградить тебя за твою верную службу, и вот я только-только начинаю преуспевать, а твои чаяния прежде времени и вопреки здравому смыслу уже сбылись. <…> По мне, ты — чурбан, и ничего более, ты спозаранку не вставал, допоздна не засиживался, ты палец о палец не ударил, но тебя коснулся дух странствующего рыцарства, — и вот ты уже, здорово живешь, губернатор острова. Все это, Санчо, я говорю к тому, чтобы ты не приписывал собственным своим заслугам оказанные тебе милости, — нет, прежде возблагодари Всевышнего, который отеческою рукою все направляет ко благу, а затем возблагодари орден странствующего рыцарства, наивысшего благородства исполненный. Итак, постарайся всем сердцем воспринять то, что я тебе сказал, а затем, о сын мой! выслушай со вниманием своего Катона, желающего преподать тебе советы и быть твоим вожатаем и путеводною звездою, которая направила бы и вывела тебя к тихому пристанищу из того бурного моря, куда ты намереваешься выйти, ибо должности и высокие назначения суть не что иное, как бездонная пучина смут. <…>
Ни в коем случае не руководствуйся законом личного произвола: этот закон весьма распространен среди невежд, которые выдают себя за умников.
Пусть слезы бедняка вызовут в тебе при одинаково сильном чувстве справедливости больше сострадания, чем жалобы богача.
Всячески старайся обнаружить истину, что бы тебе ни сулил и ни преподносил богач и как бы ни рыдал и ни молил бедняк.
В тех случаях когда может и должно иметь место снисхождение, не суди виновного по всей строгости закона, ибо слава судьи сурового ничем не лучше славы судьи милостивого.
Смотри на виновного, который предстанет пред твоим судом, как на человека, достойного жалости, подверженного слабостям испорченной нашей природы, и по возможности, не в ущерб противной стороне, будь с ним милостив и добр, ибо хотя все свойства божества равны, однако же в наших глазах свойство всеблагости прекраснее и великолепнее, нежели свойство всеправедности».
27
Сюда Сервантес вставляет страстную апострофу Сида Ахмета Бен-инхали, предполагаемого рассказчика этой истории: «“О бедность, бедность! Не понимаю, что побудило великого кордовского поэта сказать о тебе:
Священный дар, никем не оцененный.
<…> Зачем ты преимущественно избираешь своими жертвами идальго и прочих людей благородного происхождения? Зачем принуждаешь их чистить обувь сажей и носить одежду с разнородными пуговицами: шелковыми, волосяными и стеклянными? Зачем их воротники по большей части бывают только разглажены, а не гофрированы?