Ольгу ошеломило и почти возмутило, что Олесь так спокойно греется у печки. Но вместе с тем его спокойствие усмиряло ее панику, теперь она уже наверняка знала, что никуда не уйдет из своего дома. Однако за все, что пережила, за то, что выдала свой страх, захотелось отплатить ему. Сказала почти злорадно:
— Что вы сделаете, такие, как ты? Смерть себе найдете? Немцы в Москву вступили.
— Неправда! Ложь это! — Он почти закричал, шагнув к ней. — Не слушай фашистской брехни! Сколько раз они объявляли!
— Нет, правда, — упорно твердила Ольга и придумала в доказательство то, чего не слышала ни из немецких репродукторов, ни от шептунов базарных: — Московское радио замолчало.
Олесь испуганно осекся, точно захлебнулся. Но слишком тверда была его вера, и он продолжал свое:
— Фашистская брехня! От кого ты слышала? Ты сама слушала его, радио? Станцию могли разбомбить. Но Москвы... Москвы им не взять! Пойми ты! В Москве — Сталин! — Для него это был самый убедительный аргумент, другие, более многословные, он тоже приводил ей не один раз,
— Собой твой Сталин заслонит Москву?
— Не смей! За Сталиным — народ! Вся страна!
— Не кричи! Сумасшедший! — прошептала она, но без гнева и страха, примирительно, и это остудило Олеся, он замолчал, снова обессиленно прислонился к печке, но тепло лишало воли и силы. Доказывать Ольге то, о чем не однажды говорил, когда она охотно слушала, больше не хотелось. Он закрыл глаза и... провалился в бездну, засыпая. Пошатнулся, раскрыл глаза и не сразу сообразил, что изменилось: Ольга стояла без пальто и раскутывала малышку. Потом унесла дочь, чтобы уложить спать.
Пела ей колыбельную. Все вернулось на свое место. Так повторялось каждый вечер. Так будет повторяться извечно — колыбельная и сон ребенка. И он не думал уже, что нужно оторваться от печки и пойти на холод, в неизвестность, в опасность. Он снова засыпал под слова любимого поэта, он их сам напевал ребенку — Ольга научилась у него:
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.
Возможно, Ольга не выговаривала слова песни, только напевала мотив, возможно, он сам повторял их, убаюкивая себя. Пошатнувшись, просыпался, укорял себя, считая и сон слабостью: все у него не как у людей, не как у героев прочитанных книг — то лихорадит, то клонит ко сну.
Ольга позвала громко, тоном приказа, как сердитая жена мужа:
— Иди сюда! Покачай эту юлу. Может, у тебя уснет.
Чтобы окончательно успокоиться, Ольге необходимо было что-то делать, действовать. Тянуло проверить, не случилось ли чего-нибудь необычного вокруг, не перевернулся ли весь мир.
Олесь спросил вслед:
— Куда ты?
Она не ответила и не остановилась. Только постояла, затаившись, в темном коридоре, слушая, что делается во дворе. Понимала, что если бы они пришли, то загремели, загрохотали бы на всю Комаровку. Однако все равно выглянула из двери осторожно, будто враг мог сторожить за углом. Так же осторожно обошла двор, проверила, нет ли на свежем снегу следов. В темный хлев заглянуть побоялась, только потрогала задвижку. Послушала вечерний город. Он дышал, жил затаенной жизнью. Тут, на Комаровке, где-то на соседней улице, мирно скрипели сани и бодро фыркал конь. А где-то там, в центре, на Советской, громко играла немецкая музыка. Завоеватели веселились. Может быть, у них действительно праздник? Кричали же недавно громкоговорители на рынке, что доблестные войска фюрера вступили в большевистскую столицу. Ольга не была в Москве, но от мысли, что в Москве немцы, у нее больно сжалось сердце.
И вдруг она почти обрадовалась, подумав, что не кто иной, а он, ее Олесь, испортил немцам праздник, если не всем, то некоторым наверное. Пусть жена того, кого нет уже, родители его узнают печальное известие под бравурную, победную музыку. Как она прозвучит для них, эта музыка?
Теперь она и себя почувствовала как бы победительницей. Открыла калитку и уже смело вышла на улицу. Захотелось хозяйкой погулять по Комаровке. Проверить свою внезапную смелость. Если он, Олесь, мог сделать такое, то почему она не может пройтись по улице, на которой родилась, выросла? Наплевать ей на комендантский час, патрулей! Ей нужно осмотреть не только свой двор, а всю Комаровку! Пусть знают, что Леновичиха никогда трусихой не была и не будет. Если уж рисковать, то до конца!
Возможно, действительно у нее был вид хозяйки, потому что даже полицай в черной шинели почтительно соступил с тропинки в снег и поздоровался, она его не узнала, а он, наверное, ее знал по рынку. Кто тут не знает Леновичихи?
Когда дошла до переулка, где жили Боровские, ем вдруг захотелось зайти к ним. Она же давно не была — сначала из-за своей глупой ревности, а потом неизвестно из-за чего. А напрасно. Ведь все время была убеждена, что Боровские знают больше, чем все остальные комаровцы, а потому и живут иначе — бедно, но как-то уверенно. И теперь ей показалось, что только от Боровских она может услышать что-то такое, отчего многое станет ясным и в голове не будет такой каши. Даже показалось, что и о сегодняшнем случае в городе Боровские уже что-то знают, хотя и понимала, что это невозможно: прошло всего каких-то два часа, не больше.
Удивилась, что у Боровских не были закрыты ни калитка, ни двери: заходи кто хочешь, никого не боятся — ни бандитов, ни власти. Ольга в сенях постучала сапожком в стену, но никто не отозвался, хотя в доме гудели голоса и изредка доносился молодой смех — смеялся брат Лены Костя, ученик девятого класса, вернее, ходил бы в девятый эту зиму.
Боровские всей семьей сидели вокруг стола и... играли в карты, в дурака. Сам старик, Лена и ребята — Костя и двенадцатилетний Андрей, тут же сидела их мать, Мария Павловна, и, нацепив очки, чинила какую-то свитку.
На столе горела коптилка, выгорало довольно вонючее масло, какой-то немецкий суррогат.
Увидев неожиданную гостью, заметно встревожились Лена и мать. Лена даже приподнялась навстречу и всем видом молчаливо спрашивала: «Что случилось?» Такими же широко раскрытыми глазами смотрела и Мария Павловна, рука ее с иголкой застыла в воздухе.
Ольга успокоила их:
— Зашла проведать, как вы тут. Давно вас не видела. Днем нет времени, а вечером боимся выбираться из своих нор.
— Тебе чего бояться? — недружелюбно бросил Костя. — У тебя такие защитники...
— Ну, ты, брат, гостей так не встречай, — миролюбиво упрекнул сына старый Боровский.
Ольга отметила, что наборщик еще больше ссутулился, исхудал, полысел, но живости, веселости не убавилось ни в его движениях, ни в словах, ни в глазах, будто по-прежнему живет он зажиточно и счастливо. Мальчик и старик даже не прервали карточной игры. Костя кричал на весь дом, с размаху бил потрепанной, засаленной картой:
— А я вашего Гитлера лейтенантом козырным! Вот так! А что, сдался? Даже челка облезла. Будешь ты бит всегда, паразит!
— Костя, не распускай язык, — строго предупредила мать.
А Петр Илларионович смеялся:
— Лена, давай, что там у тебя есть. А то эти красные казаки теснят меня. Снова, смотри, генеральского подбросят.
— А-а, вы хотите на нас Геринга спустить, как собаку с цепи? Тоже мне туз! Чихал я на такого туза!
— Костя!
— Молчу, мама. А что, боишься, что Леновичиха донесет? Андрейка, сожжешь ей дом, если меня посадят... А-а, у вас еще восьмерочка? Побьем и ее!
Ольга вспыхнула, больно стало от такого приема, ведь ее сюда привели лучшие чувства. Очень захотелось ударить этого щенка — словами, признанием, что если и не сама она, то с ее помощью, ее оружием, сделали нечто большее, чем делает он, шляясь по городу. Но прикусила язык, надулась. Лена возмутилась:
— Поросенок ты, Костя! Ольга моя лучшая подруга.
— Да ну? — кажется, искренне удивился Костя.
— Надеру уши, Кастусь, — погрозила мать и, чтобы загладить как-то неловкость от сыновних слов, уступила Ольге свой табурет. — Садись, Олечка. Не обращай внимания на этого пустозвона. Ремень по нем давно не ходил. Как тебе живется, Олечка?