– Да, Оиси, здесь твой дом,- кивнул Элдин, с трудом улыбаясь, но как только японец снова отвернулся к иллюминатору, он моментально согнал улыбку с лица и больно ткнул локтем в бок приунывшего Зергха.- Выкладывай, старый хрен, в какое время ты нас зашвырнул?
– В восемнадцатое июня,- смиренно ответил гаварнианин.- Эта часть настройки осталась нетронутой.
– А год? Какой год?
Зергх заворчал и поскреб когтями затылок.
–Ты на меня не кричи. Может, это волной нас сюда закинуло. - Тут его голос потерял уверенность и опять понизился до виноватого шепота. - А может, и я… Когда летел башкой вниз, врезался прямо в клавиатуру. Если верить показаниям, нас занесло чуточку дальше в прошлое, чем мы рассчитывали.
–На сколько дальше? - не отставал Элдин.
–Ты не поверишь, но это такая круглая цифра. Ровно на четыреста лет.
Ярослав с укором посмотрел на гаварнианина и тяжело вздохнул.
–Восемнадцатое июня тысяча восемьсот двадцатого года. А теперь ответь мне, какого черта нам здесь делать, если мы ищем специалиста по пространственным червоточинам?
–Ну, я не знаю,- кротко заметил гаварнианин. -Мое дело доставить, вот я и доставил.
–В дерьмо ты нас доставил, вот что! - с отвращением сплюнул историк.
–А ну-ка постойте! - вскричал вдруг Зергх, озаряясь радостной улыбкой. - Я кое-что вспомнил. Раз уж мы сюда попали, нет смысла возвращаться домой с пустыми руками!
Все звуки в саду за окном постепенно замерли. Часовой все-таки сумел уговорить смазливую служаночку и затащить ее в кусты. Услыхав их мышиную возню, он на миг испытал искушение подняться с постели, открыть ставни, высунуться из окна и грозно потребовать вести себя потише, но так и не стал этого делать. Ведь солдаты - они как дети. К ним надо относиться со снисхождением. Когда-то он и называл их своими детьми - лучших солдат, которых когда-либо видела старушка Европа, - а они платили ему сыновьей любовью, восторженным обожанием со слезами на глазах и радостной готовностью без колебаний пожертвовать жизнью ради его славы.
Ну разве мог он отказать солдату, пусть даже англичанину, в короткой минуте радости, так редко выпадающей на его долю?
Он тяжело вздохнул, сел на кровати и спустил на пол отяжелевшие ноги. Деревянный пол приятно холодил горящие лихорадочным жаром подошвы. В спальне было темно, сыро и попахивало плесенью, но во мраке ночи хотя бы можно было забыть об убожестве обстановки. Ему приходилось ночевать в лучших дворцах многих европейских стран, ему, бедному отпрыску захудалого корсиканского рода. Париж и Мадрид, Каир и Вена, прусский Берлин и нетопленые палаты Кремля. Проклятье! Даже в походном шатре ему спалось намного лучше. Не потому ли, что охраняли его покой старые ворчуны Императорской гвардии, ветераны десятков кампаний и сражений? Он помнил, как, засыпая, слышал порой шепот гвардейцев, призывавших солдат не шуметь, потому что император почивает. Пусть он считал их всех своими детьми, но и они тряслись над ним, как любящие родители над единственным ребенком. А в ночь перед сражением он никогда не спал. Выходил из шатра и шел к походным кострам, демонстрируя всем свою уверенность в победе, свое спокойствие и присутствие духа, которые - он знал - передадутся от него каждому солдату и вселят в его душу твердое убеждение в завтрашнем успехе и грядущем величии Франции.
Он снова лег, но сон не приходил. Как странно. Он никогда раньше не нуждался во сне, считая его воришкой, крадущим драгоценные часы жизни, так необходимые для действительно важных дел. А здесь, когда он страстно мечтал заснуть, забыться хоть ненадолго, скрыться на время от часового за окном, от убогой мебели и сырой обивки, от непрестанной боли и воспоминаний, ничего не получалось.
Наполеон Бонапарт снова тяжело вздохнул, чуть наклонился вперед и свел обе руки на вздувшемся животе, пытаясь не пустить гнездящуюся внутри боль дальше. Может быть, кликнуть слугу? Нет, не стоит, пожалуй.
Пусть бедняга поспит подольше - ему тоже несладко приходится. Сколько же ему пришлось на своем веку повидать людей, которые вот так же держались за живот, как он сейчас? И не сосчитать, наверное. Они глядели на него слезящимися глазами, в которых застывала тоска по уходящей жизни и предчувствие приближающейся тьмы. Одни стонали, другие молчали, третьи хорохорились и уверяли, что «это всего лишь царапина, мой император», а четвертые спрашивали: «Кто победил?» - и, услышав ответ, умирали со счастливой улыбкой и возгласом: «Да здравствует Франция!»
Он давно утратил чувство жалости к павшим и умирающим и мог бестрепетно взирать на поле битвы, усеянное тысячами трупов. Полководцу никак нельзя поддаваться жалости, иначе он перестанет быть полководцем. Но теперь он сам оказался в положении тех бедолаг, понял наконец, какие они испытывали мучения, ощутил безмерную боль, терзающую каждый нерв. Теперь он жалел их всех, но больше всего жалел все-таки себя.
Он знал, что умирает, и сам призывал смерть, не в силах больше выносить терзающей его плоть муки. Да и чего страшиться, если он фактически умер еще пять лет назад? Ну зачем они остановили его тогда? Почему не позволили встать в ряды гвардейцев, прикрывавших отступление? Он бы взял в руки знамя и поднял его над головой, как уже поступил однажды в сражении при Арколе. Воспоминание вызвало слабую улыбку на губах. Боже, какие только не складывались потом легенды вокруг этого эпизода! А как здорово изобразил его художник Давид на своем знаменитом полотне: со знаменем в руках, во главе штурмующих мост. Столько лет прошло, что сейчас он и сам с трудом может отделить правду от вымысла… Да и к чему, если легенда всегда прекрасней действительности?
Ему следовало умереть тогда и навеки остаться неотъемлемой частью легенды. А он не решился умереть и теперь вынужден влачить жалкое существование здесь, в четырех стенах, еще живой, но для всех уже умерший. Нет, больше не будет картин Давида, победных маршей Маренго, роскошных дворцов. И Жозефина никогда больше не придет к нему в спальню - немытая, как он всегда от нее требовал. Жозефина…
Ах, какая женщина! Хотя и стерва изрядная. И другие тоже не придут на его ложе. Сколько же их было? Нет, не сосчитать, да и все равно он вею жизнь любил по-настоящему только одну женщину. В памяти вдруг всплыло лукавое личико давешней прислуги, что флиртовала с часовым. На днях он отпустил ей какой-то комплимент, а потом случайно подслушал, как в разговоре с товаркой девица назвала его «симпатичным стариканом». Тогда его покоробило, но сегодня ночью он мог уже без гнева вспоминать о ее словах. Он и в самом деле старик, да к тому же еще умирающий от нестерпимого огня, пожирающего его внутренности. Как Прометей, прикованный к скале.
Пять лет назад было Ватерлоо. А сегодня… сегодня вот это все.
Он попытался встать, но исхудавшие ноги дрожали, а потревоженный желудок словно взорвался вспышкой боли, волной прокатившейся по всему телу. Нет, никогда больше не вернуть ему утраченного, разве что в зыбких сновидениях, тающих как утренний туман под первыми лучами солнца. Ах, если бы можно было навсегда заснуть и грезить вечно былою славой. Или умереть…
«Ну так умри!» - вкрадчиво зашелестел в мозгу чей-то знакомый голос.
«Франция…- шептал он в полузабытьи пересохшими губами. - Франция… армия… я главнокомандующий!… Жозефина!»
Сияющий призрачным огнем столп начал формироваться в центре комнаты, до его ссылки служившей свиным хлевом. На краткое мгновение он усомнился в реальности собственных ощущений, вообразив с суеверным ужасом, что это за ним явился сам Ангел Смерти.
Тем временем внутри светящейся колонны возникли расплывчатые очертания человеческой фигуры. Дряхлые занавеси на окнах внезапно качнулись в сторону- это вырвался наружу заключенный в странном цилиндре воздух. Наполеон снова попытался встать и выпрямиться, чтобы встретить конец стоя, как подобает императору. Он улыбался. В сердце его не было страха- он и прежде не позволял себе опускаться до столь низменного чувства,- но впервые за много лет, сам не отдавая себе отчета, он сотворил знак креста.