Я медленно спускался по лестнице, перебирая в кармане оловянные пули. Кто-то прыгнул мне сверху на спину, а впереди передо мной вырос Он. Он схватил меня пятерней за лицо и сжал. Снизу кто-то потянул меня за ноги. Слышался легкий презрительный смех. Работа шла быстрая. Они стащили с меня сапоги и размотали все, что я накручивал на ноги. Потом они развесили все это дурно пахнущее тряпье на лестнице и стали спускаться.
– Держи сапоги, смелый! – крикнул Он, и мои сапоги, смешно кувыркаясь, взлетели вверх. Весело смеясь, шайка удалилась. Завтрак мой прихватить они забыли.
– Разрешите пригласить вас отобедать со мной в вагоне-ресторане, – сказал я Ему.
Он отложил газету и улыбнулся.
– Я только что хотел сделать это по отношению к вам, – сказал Он. – Вы меня опередили. Позвольте мне пригласить вас.
– Нет-нет! – охваченный огромным волнением, вскричал я. – Как говорится в детстве, чур-чура. Вы меня понимаете?
– Да, понимаю, – сказал Он, внимательно глядя мне в глаза…
Я заплакал. Я собирал свои тряпочки, предметы тетиной заботы, и плакал. Я чувствовал, что теперь уже я разбит окончательно и не скоро смогу разогнуться и что пройдет еще немало лет, прежде чем я смогу забыть этот легкий презрительный смех и пальцы, сжимавшие мое лицо. Раздались звонок и нарастающий топот многих ног, и по лестнице мимо меня с гиканьем скатилась лавина старшеклассников.
Я вышел на улицу и пересек ее, пролез между железными прутьями и пошел по старому запущенному парку, по аллее, в конце которой неслась ватага старшеклассников. Я медленно брел по их следам, мне хотелось посмотреть, как они играют в футбол.
Там, возле наполовину растасканной на дрова летней читальни, была вытоптана нашей школой площадка. Старшеклассники, разбившись на две ватаги, проносились по ней то туда, то сюда.
Каждое наступление было несокрушимым, в какую бы сторону оно ни велось, оно было стремительным и диким, с неизбежными потерями и с победным воем. Волны пота то набегали, то уносились прочь, а я сидел у кромки поля и надо мной проносились большие сильные ноги, валенки, сапоги, и, словно желая вселить в меня уверенность в своих силах, они дрались за свое право владеть мячом все сильнее, все ожесточеннее, они, старшеклассники.
Проваливаясь по пояс в глубокий снег, я подавал им мячи, залетавшие в парк…
Я так и не знаю, было это поражением или победой. Иногда они, Казак, Лёка и Он, останавливали меня и отбирали завтрак, и я не сопротивлялся, а иногда они почему-то не трогали меня, и я нес свою булочку домой, и вечером мы пили чай, закусывая вязкими ломтиками пеклеванного теста…
Мы шли по вагонным коридорам, и я открывал перед Ним двери и пропускал Его вперед, а когда Он шел впереди, Он открывал передо мной двери и пропускал меня вперед. Мне повезло, дверь в ресторан открыл я.
Как-то они узнали, что мать Абки Циперсона работает в больнице.
– Слушай, Старушка-не-спеша-дорожку-перешла, притащил бы ты от своей матухи глюкозу, – сказали они ему.
Абка некоторое время уклонялся, а потом, когда они «расписали» в клочья его портфель, принес им несколько ампул. Глюкоза им понравилась – она была сладкая и питательная. С тех пор они стали звать Абку не так, как раньше, а Глюкозой.
– Эй, Глюкоза, – говорили они, – иди-ка сюда!
Не знаю, от чего Абка больше страдал, от того ли, что ему приходилось воровать, или от того, что его прозвали так заразительно и стыдно.
Так или иначе, но однажды я увидел, что он дерется с ними. Я бросился к нему, и нас обоих сильно избили. Каждый из этой троицы был сильнее любого из нашего класса. Они были старше нас на три года.
Конечно, мы могли бы объединиться и сообща их «отоварить», но школьный кодекс говорил, что драться можно только один на один и до первой крови. В силу своей мальчишеской логики мы не понимали, как это можно бить того, кто явно слабее, или втроем бить одного, или всем классом бить троих. В этом все дело: они боролись за еду, не придерживаясь кодекса. И еще в том, что они не отстаивали, а отбирали. Они были старше нас.
«Почему же Он меня не узнает?» – думал я.
В вагоне-ресторане было пусто, красиво и чисто. Столики светились белыми крахмальными скатертями, и только один, видимо недавно покинутый, хранил следы обильного пиршества.
Я заказывал. Я не скупился. Коньяк – так «Отборный», прекрасно. Не время было мне скупиться и зажимать монету. Самое время было разойтись вовсю. Жаль, что в отношении еды пришлось ограничиться обычным вагон-ресторанным набором – солянка, шашлык и компот из слив.
Я вел с Ним простой дружелюбный разговор о смене времен года и смотрел на Его руки, на маленькие рыжие волосики, выбивающиеся из-под браслета. Потом я поднял глаза и вспомнил еще одну интересную вещь.
Сердце у Него было не с левой, а с правой стороны. Позднее я узнал, что это явление называется «декстрокардией» и бывает, в общем, редко, страшно редко, считаные единицы таких людей на свете.
В самом начале учебного года, когда они еще не перешли на насильственное изъятие продовольственных излишков, Он спорил с нами на этот счет. Спорил на завтрак.
– Спорим, что у меня сердце не с той стороны, – говорил Он и горделиво расстегивал рубашку.
Потом, когда все уже узнали об этой Его особенности, Он перешел на силовой шантаж.
– Спорим? – спрашивал Он, садился рядом и выворачивал тебе руку. – Споришь или нет? – И расстегивал рубашку.
Тут-тук, тук-тук, ровно и мирно стучало с правой стороны сердце.
Тяжелую лучистую поверхность солянки тревожила равномерная тряска. Янтарные капли жира дрожали, собирались вокруг маленьких кусочков сосиски, плававших на поверхности, а в глубинах этого варева таилось черт те что – кусочки ветчины, и огурцы, и кусочки куриного мяса.
– Какой хлеб! – сказал я. – А помните, во время войны был какой хлеб?
– Да, – сказал Он, – неважный был тогда хлеб.
Я набрался сил и посмотрел Ему в глаза:
– Помните наши школьные завтраки?
– Да, – твердо сказал Он, и я понял по Его тону, что силы у Него по-прежнему достаточно.
– Такие вязкие пеклеванные булочки, да?
– Да-да, – улыбнулся Он, – ну и булочки…
Ноги у меня ходили ходуном. Нет, я не могу сейчас. Нет, нет… Пусть Он все съест. Ведь мне приятно смотреть, как Он ест. Пусть Он насытится, и я заплачу.
– Сало «лярд» и яичный порошок, а? – с легкостью усмехаясь, спросил я.
– Второй фронт? – в тон мне улыбнулся Он.
– Но больше всего мы любили тогда подсолнечный жмых.
– Это было лакомство, – засмеялся Он.
Обед продолжался в блистательном порхании улыбок.
Французы делают так: наливают коньяк, плюют в него и выплескивают таким вот типам в физиономию. Разным там коллаборационистам.
– Выпьем? – сказал я.
– Ваше здоровье, – ответил Он.
Подали шашлык.
Прожевывая сочное, хорошо прожаренное мясо, я сказал:
– Конечно, это не «Арагви», но…
– Совсем неплохо, – подхватил Он, кивая головой и словно прислушиваясь к ходу внутренних соков. – Соус, конечно, не «ткемали», но…
Тут меня охватила такая неслыханная злоба, что… Ах ты, гурман! Ты гурман. Ты знаешь толк в еде и в винах, наверное, и в женщинах, должно быть… А ручку мою ты по-прежнему носишь в кармане?
Я взял себя в руки и продолжал застольную беседу в заданном ритме и в нужном тоне.
– Удивительное дело, – сказал я, – как усложнилось с ходом истории понятие «еда», сколько вокруг этого понятия споров, сколько нюансов…
– Да-да, – подхватил Он с готовностью, – а ведь понятие самое простое.
– Верно. Проще простого – еда. Е-да. Самое простое и самое важное для человека.
– Ну, это вы немножко преувеличиваете, – улыбнулся Он.
– Нет, действительно. Еда и женщины – самое важное, – продолжал я свою наивную мистификацию.
– Для меня есть и более важные веши, – серьезно сказал Он.
– Что же?
– Мое дело, например.
– Ну, все это уже позднейшие напластования.