— И еще дал ему деньги на одежду и все эти бесполезные самоучители и путеводители.
— Да. Я израсходовал немалую сумму, но это казалось своего рода разумным капиталовложением. Я даже подумал, что все предприятие доставит мне некоторое удовольствие. Но никогда, даже в худших кошмарах… Нет, право, не знаю, с чего начать. Увидев наши комнаты, которые на самом деле оказались просто очаровательными: расписной потолок, прекрасный старинный балкон, чудесный вид — я даже немного гордился, что мне удалось их отыскать, — Банни надулся и начал ныть, что они убоги, что здесь собачий холод и дрянная сантехника, иными словами, что для жилья они совершенно непригодны и как это меня вообще угораздило их снять? Он, дескать, думал, у меня хватит ума не попасться в эту вшивую ловушку для тупых туристов, но теперь-то понимает, что ошибался. Он предрекал, что ночью нам здесь обязательно перережут глотки. Тогда я относился к его капризам еще довольно терпимо и потому спросил, где бы он предпочел остановиться, раз уж ему так не нравятся наши комнаты? На что он ответил, почему бы нам не снять номер-люкс в «Гранд-отеле»? Не просто комнату, а номер-люкс, понимаешь.
Он все стонал, и в конце концов я заявил, что об этом не может быть и речи. Хотя бы потому, что обменный курс был невыгодным и комнаты — заметим в скобках, оплаченные вперед из моего кармана, — уже были мне несколько не по средствам. Целыми днями он ходил обиженный, изображал умирающего лебедя, размахивал ингалятором, симулируя приступы астмы, и постоянно донимал меня, называл скрягой, говорил, что он вообще-то привык путешествовать с комфортом, и так далее. В итоге я потерял терпение и сказал, что если эти комнаты хороши для меня, то для него и подавно. Нет, подумать только, это был настоящий палаццо, он принадлежал графине, я отдал целое состояние… Короче говоря, я не собирался платить полмиллиона лир в день за общество американских туристов и пару листов почтовой бумаги с эмблемой отеля.
Так что мы остались в апартаментах возле Пьяцца ди Спанья, которые он упорно продолжал превращать в подобие ада. Он зудел не переставая — его не устраивал ковер, его не устраивал водопровод, ему казалось, что я даю ему слишком мало карманных денег. Кстати сказать, жили мы в двух шагах от Виа Кондотти — улицы с самыми дорогими в Риме магазинами. По его словам, мне повезло. Само собой, мне было хорошо — я ведь мог покупать себе все, что угодно, а ему только и оставалось, что валяться на чердаке и глотать пыль, как последнему сироте. Я делал все, чтобы как-то его задобрить, но чем больше я покупал, тем больше ему хотелось. Вдобавок от него почти нельзя было укрыться. Стоило оставить его на пару минут одного, как он начинал скулить. Но когда я приглашал его сходить в музей или осмотреть церковь — бог ты мой, мы были в Риме! — его тут же охватывала смертельная скука и интересовало лишь одно: когда мы отсюда уйдем. Дошло до того, что я даже не мог спокойно почитать книгу — он обязательно вламывался в комнату. Силы небесные. Всякий раз, как я принимал ванну, он прилипал к двери и что-то мне кричал. Однажды я застал его роющимся в моем чемодане. Я хочу сказать, — он деликатно помолчал, — когда речь идет о столь тесном пространстве, его трудновато делить даже с человеком, вовсе не отличающимся назойливостью. Возможно, я просто забыл, на что это было похоже, когда на первом курсе я жил вместе с Банни, а может быть, со временем я еще больше привык жить один, но, так или иначе, через пару недель я был на грани нервного срыва. Я уже просто не мог его видеть. К тому же надвигались и прочие неприятности. Ты ведь знаешь, — немного резко обратился он ко мне, — что иногда у меня бывают головные боли, и довольно сильные?
Я знал. Банни, любивший рассказывать о болячках, своих и чужих, описывал его мигрени благоговейным шепотом: Генри неподвижно лежит на спине в темной комнате, на глазах повязка, голова обложена льдом.
— Боли посещают меня не так часто, как прежде. Лет в тринадцать-четырнадцать они преследовали меня постоянно. Зато сейчас, когда мигрень все-таки случается, иногда всего раз в год, то протекает гораздо хуже, чем раньше. После нескольких недель в Италии я почувствовал ее приближение. Ошибки быть не могло. Звуки становятся громче, предметы расплываются, боковое зрение туманится, и на периферии мерещатся крайне неприятные вещи. Тело наливается свинцом. Я смотрю на вывеску — и не могу прочесть надпись, слышу простейшее предложение — и не могу понять смысл. Здесь мало чем можно помочь, но я сделал что смог — завесил окна, принял лекарство, старался не волноваться и не покидать комнату. В конце концов я понял, что мне придется связаться с моим врачом в Штатах. На мое лекарство не выписывают рецепт, обычно я обращался за уколом в неотложку. Я не знал, как поведет себя врач-итальянец, если к нему прибежит американский турист и заплетающимся языком попросит сделать укол фенобарбитала.
В любом случае было поздно. Меня накрыло в считаные часы, и о визите в больницу не могло быть и речи. Не знаю, пытался ли Банни вызвать врача. Его итальянский так безобразен, что все его попытки к кому-нибудь обратиться заканчивались, как правило, тем, что он ненароком оскорблял собеседника. Неподалеку находился офис «Америкэн экспресс», где ему наверняка дали бы адрес англоговорящего врача, но до этого Банни, конечно, не додумался.
Несколько последующих дней в памяти почти не отложились. Я лежал у себя, задернув шторы и налепив поверх них газеты. Даже льда было не достать, только кувшины с тепленькой acqua semplice[66] — впрочем, я и по-английски объяснялся с трудом, не то что по-итальянски. Понятия не имею, где был Банни. Не помню, чтобы он попадался мне на глаза, да и вообще мало что помню.
Ну да ладно. Несколько суток я не вставал с постели. Все было черным-черно. Стоило моргнуть, как голова раскалывалась пополам. Я впадал в забытье, вновь приходил в себя, и так до бесконечности. Наконец в один прекрасный момент я понял, что смотрю на яркую полоску света у края шторы. Не знаю, как долго я смотрел на нее, но постепенно я осознал, что на улице утро, что боль немного утихла и я худо-бедно могу двигаться. И еще, что мне очень сильно хочется пить. Кувшин был пуст, я накинул халат и отправился за водой.
Наши с Банни комнаты разделял просторный зал с высоким потолком, расписанным фресками в духе Карраччи, и прекрасной скульптурной лепниной, а на балкон вели застекленные двери. Свет почти ослепил меня, но за моим столом я успел заметить согнувшийся над книгами и бумагами силуэт, подозрительно похожий на Банни. Я схватился за ручку двери, подождал, пока глаза привыкнут к свету, и сказал: «Доброе утро, Бан».
Он подпрыгнул как ошпаренный, вороша бумаги и тетради, словно пытался что-то спрятать. И вдруг я понял: он читал мой дневник. Я подошел и выхватил его. Банни все время искал случая сунуть туда нос. В последний раз я спрятал дневник за батареей, но, видимо, пока я лежал с мигренью, Банни как следует порылся у меня в комнате. Как-то раз прежде он уже находил его, но, поскольку я пишу на латыни, он вряд ли что-либо разобрал. Я даже не упоминал его настоящего имени. Cuniculus molestus,[67] на мой взгляд, было вполне подходящим обозначением. Этого ему в жизни было не понять без словаря.
К несчастью, пока я болел, ему представилась прекрасная возможность восполнить пробелы в своих познаниях. Он не поленился найти словарь и… да, знаю, мы всегда смеялись над его никудышным знанием латыни, однако ж он умудрился состряпать вполне сносный перевод последних записей. Я и помыслить не мог, что он на такое способен. Уверен, ему пришлось сидеть над ним с утра до ночи.
Я был слишком ошарашен, чтобы рассердиться. Я уставился на перевод — он лежал прямо там, — потом на Банни, и тут он вдруг отпихнул стул и начал на меня орать. Мы убили этого парня, замочили глазом не моргнув и даже не подумали сказать ему об этом, но он-то знал всю дорогу, что тут что-то не так, и с каких это пор я стал называть его кроликом, и он сейчас все бросит и пойдет к американскому консулу, а тот пришлет полицию… И вот здесь — это было, конечно, глупо с моей стороны — я влепил ему пощечину, со всего маху. — Он вздохнул. — Не стоило этого делать. Мною двигал даже не гнев, а ощущение полного бессилия. Мне было плохо, я едва стоял на ногах, я боялся, что его услышат, я просто не мог это больше выносить.