В груди спотыкалось сердце. Я ненавидел эту жалкую, ущербную мышцу, которая тыкалась мне в ребра, как недобитая собака. По стеклам струился дождь, лужайка за окном превратилась в болото. Когда взошло солнце, я увидел, что дорожка перед Монмутом усеяна дождевыми червями: сотни гадких мягкотелых созданий слепо и беспомощно извивались на мокрых плитах.
Во вторник перед занятием, пока мы ждали остальных, Джулиан поделился со мной впечатлениями от разговора с Чарльзом.
— Судя по голосу, он чувствует себя весьма неважно, — озабоченно произнес он, перебирая бумаги на столе. — Постоянно сбивается, путается в мыслях. Должно быть, сказывается побочное действие лекарств.
Он помолчал и неожиданно улыбнулся:
— Бедный Чарльз. Я попросил его позвать Камиллу, а он сказал…
Тут его голос слегка изменился. Человек посторонний подумал бы, что Джулиан имитирует Чарльза, однако на самом деле это был его собственный, хорошо поставленный бархатный голос, просто теперь он звучал на полтона выше, — даже передавая чужую речь, Джулиан, казалось, не мог расстаться со свойственными ему певучими модуляциями.
— …он сказал, так грустно-грустно: «Она прячется». Он конечно же грезил. Меня это очень растрогало, я решил подыграть ему и посоветовал: «Тогда закрой глаза и сосчитай до десяти — она вернется». И представляешь, Чарльз на меня рассердился! Нет, вскрикнул, нет, не вернется! Но, Чарльз, это же просто игра воображения, говорю я ему. А он отвечает: «Нет, это не воображение. Это реальность».
Врачам так и не удалось поставить Чарльзу точный диагноз. Они попробовали один антибиотик, затем другой, но инфекция не сдавалась. Третий препарат наконец подействовал. Фрэнсис наведывался в больницу каждый день; в четверг ему сказали, что Чарльз пошел на поправку и, если не возникнет осложнений, на выходных его выпишут.
В пятницу около десяти я пошел к Фрэнсису — накануне мы решили съездить в больницу вдвоем. Вообще-то мы договаривались на половину двенадцатого, но моя комната мне опостылела. Делать что-нибудь осмысленное по такой жаре было невозможно, и мне оставалось только лежать, потея, на грязных простынях и слушать стук молотков и верещание дрелей. Строительный концерт начинался в половине восьмого — на лужайке перед Общинами уже несколько дней возводили какую-то монструозную конструкцию, идейными отцами которой были Джад и Фрэнк. Я слышал самые противоречивые мнения по поводу ее назначения — выставочный зал для скульптурных работ выпускников, сцена для рок-концерта, памятник «Грейтфул Дэд» в стиле Стоунхенджа, но, когда я впервые увидел из окна вознесшиеся к небу столбы с перекладинами, на какой-то миг меня захлестнула дикая паника: «Виселицы, это виселицы, на нашей лужайке устроят казнь!» Галлюцинация возвращалась потом еще не раз, стоило посмотреть на лужайку при необычном освещении. Это было похоже на объемную картинку с обложки романа ужасов: поверни так — улыбающийся светловолосый мальчуган, поверни сяк — череп в языках пламени. Днем конструкция казалась несуразной, дурацкой, безобидной, но ранним утром или под вечер она оборачивалась рядами виселиц, ожидающих своих жертв. По ночам их зловещие силуэты омрачали мой прерывистый, неглубокий сон.
На самом деле проблема была в том, что я основательно подсел на колеса. Транквилизаторы уже не вырубали меня по ночам с прежней эффективностью, но днем по их милости я погружался в сумеречное, подводное существование, разорвать плен которого можно было только при помощи стимуляторов. Впрочем, заснуть без снотворного я не мог (естественный сон казался чудесной сказкой, сладким детским воспоминанием), а запасы подходили к концу. Я мог бы пополнить их, обратившись к Клоуку или Брэму, но вместо этого решил на некоторое время вообще воздержаться от таблеток — в теории, в высшей степени разумное решение, вот только я оказался не готов к своего рода кессонной болезни, сопровождавшей всплытие с глубин.
Мир бушевал нестройными звуками и болезненно-яркими красками. Влага и жар, вездесущая зелень, настырное копошение жизни. Цветы герани пламенели на фоне белых дощатых фасадов, из трещин мраморных плит под ногами лезла сорная поросль. (Им было больше полувека, этим вспучившимся от жестоких январских морозов мощеным дорожкам, их подарил городу один миллионер, отдыхавший в Северном Хэмпдене каждое лето до тех пор, пока приход Великой депрессии не заставил его выброситься из окна своего офиса на Парк-авеню.) Голова раскалывалась, я мечтал о темных очках. Набрякшие тучи нависали над самыми крышами, деревья были окутаны душным маревом, горы на горизонте окрасились в аспидный цвет — надвигалась гроза. Жужжание ос и тарахтенье газонокосилок сливались в единый гул, пронзаемый криками стрижей.
Я свернул на Уотер-стрит. Проходя мимо дома Генри, я заметил в глубине садика коленопреклоненную фигуру. «Не может быть», — почему-то подумалось мне. Но это действительно был Генри — он что-то мыл, то и дело окуная тряпку в ведро с водой. Приглядевшись, я понял, что он тщательно протирает листья розового куста, и мне вспомнились несчастные садовники, встретившиеся Алисе в Стране чудес.
Я хотел окликнуть его, когда он закончит, но он был полностью поглощен процессом, так что, поразмыслив, я просто толкнул калитку и вошел:
— Генри, привет, что ты там делаешь?
Мое появление как будто нисколько его не удивило.
— На моих розах отложили яйца листовертки. Лучший способ избавиться от них — протереть листья вручную.
В который раз я подумал, как хорошо он выглядит в последнее время. Привычная одеревенелость сменилась в нем какой-то тигриной грацией, и меня поражала раскованная уверенность его движений.
— Это «королева фиалок», — сообщил он, указывая на куст. — Благородный старинный сорт, выведен в 1860 году. А рядом — неплохой экземпляр «мадам Исаак Перейр». Цветы пахнут малиной.
— Камилла, случайно, не у тебя?
Он воспринял вопрос совершенно спокойно:
— Нет. Когда я уходил, она еще спала. Мне не хотелось ее будить.
Меня шокировала сквозившая в этих словах интимность. Плутон и Персефона. Я попробовал представить себе Генри и Камиллу вместе и почему-то сразу же подумал о его руках — больших, ухоженных, с квадратными ногтями.
— Как Чарльз? — неожиданно поинтересовался Генри.
— Да вроде ничего, — помявшись, ответил я.
— Полагаю, его скоро выпишут, — обронил Генри, возвращаясь к работе. Старые темные брюки, белая рубашка, подтяжки, скрещивающиеся на спине черным иксом — в своем садовом наряде он был немного похож на меннонита.
— Генри, не мое, конечно, дело, но я надеюсь, ты отдаешь себе отчет… — Я замолчал, ожидая хоть какой-то реакции, но он словно бы и не слышал. — Ты ведь уже больше недели не видел Чарльза и просто не представляешь себе, в каком он ужасном состоянии. Спроси Фрэнсиса, если мне не веришь. Или Джулиана — он общался с ним только по телефону, и то заметил. Я уже пытался тебе объяснить, но ты, по-моему, не понял. Он сходит с ума, в буквальном смысле слова, а Камилла и не подозревает об этом. Страшно подумать, что будет, когда его выпишут. Боюсь, он даже не сможет сам о себе заботиться. Я просто хочу…
— Извини, не передашь мне вон те ножницы? — перебил меня Генри.
Я не пошевелился. Из открытых окон верхнего этажа доносились звуки радио, шаги, обрывки разговоров.
— Ладно, не беспокойся, — вежливо сказал он, потянувшись за инструментом. Раздвинув веточки на вершине куста, он долго примеривался и наконец выстриг одну из них.
— Да что с тобой такое? — Мне стоило большого труда не сорваться на крик. — Зачем ты так усложняешь всем жизнь?
Он не реагировал. Выхватив у него из рук ножницы, я швырнул их на землю:
— Я, кажется, задал вопрос!
Генри обернулся, в его пристальном взгляде не было ни гнева, ни изумления, вообще ничего, и мой запал внезапно угас.
— Скажи-ка… — тихо произнес он.
— Что?
— Тебе ведь, в сущности, не свойственно переживать за других?