– А как вообще люди создают произведения искусства?
– То есть как это «как»?
– Как я сказал. Как ты пишешь свои картины?
– Можно подумать, ты не знаешь. Разве не ты сам сотворил эту «исполненную смысла» индейку, которую приобрел знаменитый музей и даже не заплатил?
– Ты сама знаешь не хуже меня, что я не собирался делать ничего такого «исполненного смысла».
– Художники никогда не приступают к работе, намереваясь создать нечто, «исполненное смысла». А если и приступают, то их чаще всего ждет провал. Помоги-ка мне лучше с этими пуговицами.
– Не понял.
– И не поймешь, если не снимешь с себя штаны.
– Но если у художника и в мыслях нет создать нечто исполненное смысла, то что же он тогда делает?
– Эх, Бумер, Бумер! – Эллен Черри вздохнула и оставила в покое пуговицы на его джинсах. – Нет, возможно, в душе они и мечтают создать нечто такое, исполненное смысла, но только не так откровенно. Это не совсем то, чем когда приступаешь к созданию чего-то полезного. Это скорее забава, нежели серьезный труд. С другой стороны, выбор у художника не столь уж велик. Хороший художник творит искусство, потому что не может иначе – даже если сам подчас не понимает что и как, пока работа не завершена.
– Но откуда им известно, что они хотят создать?
– Это им подсказывает внутреннее зрение.
– То есть они как бы видят свою работу во сне?
– Нет, обычно все гораздо проще. Да нет, совсем просто. Например, есть нечто такое – вещь, или пейзаж, или какой-то образ, который тебе непременно хочется увидеть. То есть ты хочешь его увидеть, но его не существует в этом мире или по крайней мере в той форме, которая нужна тебе, и тогда ты создаешь его сам, чтобы при необходимости обернуться по сторонам и увидеть его либо показать другим людям, которые никогда бы не представили себе ничего подобного, потому что они воспринимают реальность гораздо уже, как бы более предсказуемо. Вот и все. Именно это и делает художник.
– Вот ты пишешь пейзажи…
– Верно, они совсем не такие, как те, что мы видим в природе, и, что, пожалуй, еще важнее, они совсем не такие, как те, что вышли из-под кисти других художников. Если они вдруг стал и похожи на те или другие, тогда их вообще незачем было бы создавать. Ну разве что для того, чтобы на них заработать или привлечь к себе внимание, но это низкие мотивы и не имеют отношения к настоящему искусству. И дело не в том, что художнику якобы не нужны деньги. Нужны, вот и нам с тобой, например, они явно не помешали бы. Кстати, что там говорит Ультима, почему чек еще не пришел?
Какое-то время Бумер лежал, не проронив ни слова, что Эллен Черри подумала, не уснул ли он, но когда она в бледном предрассветном свете посмотрела на его лицо, то увидела, что глаза его широко раскрыты.
– О чем ты задумался? – спросила она.
– Да вот все пытаюсь понять, что бы такого мне хотелось увидеть, чего нет в этом мире.
После этих слов среди персиковых ветвей пронесся первый порыв ледяного ветра. Возможно, где-нибудь в другой стране у этого ветра иное название, но здесь он явно назывался «Не было печали».
– Но зачем тебе это?
К тому моменту, когда Бумер признался ей, что Ультима хочет выставить в галерее еще что-нибудь из его творений, половина Манхэттена уже села завтракать, а стране угрожал повальный дефицит персиков.
Лето и чек за индейку прибыли в один день, хотя и в разных конвертах. Чек настолько завладел вниманием четы Петуэев, что они моментально забыли вспотеть.
(В ту же самую душную и жаркую пятницу в середине июня пятеро пилигримов – которые кто вприпрыжку, кто вприскочку, кто вперевалочку преодолевали Скалистые горы с умопомрачительной скоростью в четыре и две десятых мили за ночь – забились в норку луговой собачки, спасаясь от целого батальона торнадо, что выстроились на горизонте подобно пружинам в кровати Синей Бороды. Когда нетерпеливый Раскрашенный Посох попробовал разведать обстановку, его тотчас подхватил смерч, подбросив в воздух на высоту около тысячи футов. По словам Раковины, единственной очевидицы, которая рискнула высунуться, чтобы посмотреть что и как, бесстрашный Посох выбил из воронки молнию и с силой вонзил ее смерчу между ребрами, так что тому ничего не оставалось, как опустить свою жертву практически на то же самое место, откуда он ее и подхватил.
– Какой кошмар! Страшно подумать, что было бы, окажись на его месте мистер Носок! – в ужасе прошептал(а) Жестянка Бобов. – Его бы мигом унесло куда-нибудь в Панаму!
– Откуда тебе известно? – огрызнулся Грязный Носок.
Индейка была продана за двести пятьдесят тысяч долларов. Ультима Соммервель тотчас прикарманила себе ровно половину (последнее время у дилеров вошло в моду брать комиссионные в размере пятидесяти процентов). Из причитающейся Бумеру половины галерея удержала сорок процентов в виде местных и федеральных налогов. Итого осталось семьдесят пять тысяч. Но Бумеру в срочном порядке требовалось поместить мать в дом престарелых, на что он выделил из этих денег двадцать тысяч. Кроме того, несмотря на горячие возражения жены, он отсчитал еще пять тысяч преподобному Бадди Винклеру – тот просил денег на какой-то религиозный проект, правда, так и не уточнил какой. Затем Бумер, перестраховки ради, внес плату за их апартаменты в «Ансонии» на девять месяцев вперед – на что ушло еще восемнадцать тысяч. Эллен Черри получила от супруга пять сотен на кисти и краски и еще столько же, чтобы обновить гардероб. Оставшиеся тридцать шесть тысяч были положены на совместный счет в банк. Однако большая их часть предназначалась для сварочной мастерской Бумера.
К концу июня практически все художники, кто мог себе это позволить – иными словами, все те, кто хоть что-нибудь значил, – уехали из города в Вудсток, Провинстаун или на побережье в штат Мэн. Дилеры подались на отдых в Хэмптонз. Коллекционеры временно переселились в Европу. И жизнь замерла – никаких тебе богемных вечеринок, никаких выставок. Лишившись искусства – или по крайней мере людей искусства, – Нью-Йорк был вынужден выставлять сам себя – пестрая, мельтешащая композиция из такси, испарений и мусора. По мере того как лето устало тянулось дальше, кучи мусора вздымались все ближе к солнцу, а испарения исходили от каждой подмышки, стало практически невозможным отличить бездомных психов от обычных граждан, которые от вони и влажности были готовы выть прямо посреди улицы. В апартаментах отеля «Ансония» кондиционер безумствовал, как призрак адмирала Берда, и все равно Эллен Черри весь день чувствовала себя разбитой и размякшей и была готова скулить от нестерпимой жары.
Однажды утром Бумер ушел из дома, якобы с той целью, чтобы осмотреть помещение под сварочную мастерскую, однако вернулся уже примерно через час: принес старый плащ в военном стиле, пару ярдов какой-то невыразительной ткани и небольшой мешочек с нитками и иголками.
– Сейчас я сотворю нечто, – объявил он. – Я не говорю, что это обязательно будет произведение искусства, просто нечто такое, что меня уже давно так и подмывало увидеть.
Трудился Бумер каждый день и притом не покладая рук – усердно, с подъемом, что-то весело насвистывая себе под нос, – точь-в-точь как когда-то Эллен Черри. Как когда-то. Потому что недавно она обнаружила, что вообще не может взяться за кисть. И чем сильнее увлекался Бумер своим новым проектом, этим своим дурацким шитьем, тем сильнее она отдалялась от живописи. И от него.
– Что тебя гложет, моя девочка? – спросила у дочери Пэтси.
Но Эллен Черри только вздохнула в липкую телефонную трубку.
– Не знаю, мама. Не могу заставить себя взяться за кисть, не могу спать с мужем и вечно раздражаюсь. Зато мне теперь хорошо известно, что такое быть критиком.
И пока Эллен Черри искала, на ком бы ей выпустить пар, Бумер работал, шил. Он шил дни, а иногда и ночи напролет. Он шил весь июль, он шил весь август. И пришил к плащу пятьсот карманов, и в каждый карман положил по записке, и каждая такая записка была написана особым шифром, все до единого – его собственного изобретения. Это был шпионский плащ, который затмил собой все шпионские плащи, и когда плащ был готов, рот Бумера растянулся в такой довольной улыбке, что он мог бы запросто проглотить толстенный детектив Роберта Ладлэма, даже не поцарапав себе нёба.