Литмир - Электронная Библиотека

— Рукавицы-то да сапоги я, пожалуй, и свои буду носить! — сказал он и сделал.

Его приняли и через неделю дали подручного, самого его назвав старшим дворником, потому что был грамотный и на первых же порах показал изумительное прилежание: в конуру свою заходил только спать. На лестницах подымал пыль столбом и не только обметал тротуары, но даже и улицу каждый день раза по три.

Старание его обратило даже на себя внимание местного городового, который вытребовал к себе Петра Артемьева, похвалил, узнал его имя, число лет и попросил понюхать табачку. Одним словом, дела нового дворника шли блистательно: он раза по четыре на день надоедал переехавшему жильцу, требуя контрамарки и говоря, что господину ничего, но что он один за это ответчик.

Отпирая ворота ночью жильцам, приходившим поздно, он не ругался, не ворчал им вслед, даже не просил на другой день на водку и только, побрякивая и гремя ключами, смирно пробирался в конуру свою, где снова ложился на нару и засыпал в ту же минуту до нового звонка.

Жильцы уже никогда не оставались без дров и воды. Еще с самого раннего утра он начинал лазить по черным лестницам, громко стучал в дверь и бешено звонил в колокольчики, на досаду кухарок и горничных, которые не упускали в другой раз случая отомстить ему, заставляя дожидаться. Но неугомонный дворник звонил и стучал опять, и гораздо сильнее прежнего; кухарки бранили его в глаза чертом, мужиком, прорвой. Дворник слушал и с ужасным громом валил на пол охапку дров, стучал ведром об ведро; получал за это уже толчки в бок и все-таки оставался верен своему долгу, который, считал, прежде всего. Самых сердитых кухарок он, в свою очередь, наказывал тем, что лазил и стучал к ним прежде всех, — и все шло своим чередом.

Петр Артемьев, казалось даже, и душевно успокоился: он шутил, острил, калякал с новыми знакомыми, круг которых с каждым днем расширялся все больше и больше. С одним из соседних дворников у него даже завелись интимные отношения, нечто похожее на дружбу; приятели сходились в своих конурах. Другой дворник закуривал трубочку, которая вскоре соблазнила и Петруху. Он сначала попросил дать попробовать, закашлялся, назвал зельем, потом попросил другой раз попробовать и вскоре сам завелся этим инструментом и угощал приятеля уже своим табаком. К услугам последнего была во всякое время готова балалайка, слабость и пристрастие к которой Петруха привез еще из деревни и лелеял ее даже в плотничьей артели. Приятели сходились каждый день раза по два, по три; наслаждались поочередно трубочкой, тринкали на балалайке, кое о чем молчали и расходились до нового и скорого свидания.

Петруха раз попробовал сообщить приятелю о своем несчастии — и нашел в последнем человека не только понимающего это, но готового страдать вместе с ним: приятель даже, во время этих разговоров, и за балалайку не брался, а с каким-то остервенением начинал курить табак, так что сам же спешил встать и отворить дверь в подворота.

По праздникам случалось так, что приятели складывались по четыре копейки и шли в ближайшую белую харчевню чай пить, иногда покупали при этом у входа сайку и ели ее, размявши на блюдечке в тюрю.

Дружба обоих соседей скреплялась все более и более и стала заметна глазам посторонних, которые часто выговаривали им таким образом:

— Эка, посмотреть, у вас сожительство какое, словно собаки… алибо братья-двойни: завсегда вместе, ровно колдун вас какой обошел наговорами.

Петр Артемьев был прав в этом деле: ему нужно было такого слушателя, которому он бы мог выплакивать свое горе и безделье, а тот, вероятно, любил послушать, уважал компанство и сам был не прочь тоже поплакаться на свое горе.

Без горя русский человек не обходится, он редко когда-либо чем бывает доволен. Так и у этих друзей: то собаку из дворецкой сманили и убили фурманщики, то топор соскочил с топорища, и хорошо еще, что не попал по ноге, то одно ведро расплескалось до половины на самом верхнем, пятом, этаже, — то вот табаку бы купить надо, так, вишь, посулил жилец на водку, да не дал, а напомнить не соберешься с духом, и проч., и проч.

Раз толковали таким образом приятели в Петровой конурке, по обыкновению скромно, изредка потрынкивая на балалайке. Отворилась дверь. В нее быстро прорвался дым табачный и духота, из мрака которых на лесенке показалась неуклюжая фигура деревенского парня. Петр Артемьев быстро спохватился с своего места и по долгу спросил:

— Кого надо?

— Али не признал, Петруха; вглядись-ко!..

— Батюшки! Луканька Кузнецов… Здоров ли?

Земляки крепко и радушно поцеловались.

— А я, Петруха, от твоих, по наказу: велели кланяться…

— Спасибо, родной, спасибо. Садись-ко!..

Петруха засуетился; рад был земляку и соседу по избам.

— На-ко, поешь пирога, — даве управляющего кухарка, Орина, дала. Сам-то уж я и не пеку: она завсегда все дает… Ну, что, родной, как там мои-то?

— Ничего — живут! — отвечал приезжий, с жадностью глотая пирог.

— Мать-то что?

— Да по миру хотела идти и избу надумала запереть: у батьки замок просила — дал. Невестки-то больно измывались над ней, да обе и ушли в одно утро, и ребятенков забрали своих, племянников-то твоих.

— Так, родной, так и ждал!

Петруха всплеснул руками; сел рядом с земляком на лавку, покраснев до ушей, чувствовал, что опять все тело наполнилось жаром, который был знаком ему с рокового письма о смерти родителя.

Словоохотливый приезжий продолжал рассказы:

— Вот как это оставили бабы те, матка-то твоя к дяде: «Живи, говорит тот-от, у меня!» И жила, да, знать, надоело, что ли? — кто ее знает: ушла опять в свою избу. А как стали меня обряжать-то путиной — пришла к нам да и выпросила замок: «Иду, — говорит, — на все четыре стороны» — и взвыла. К дяде-то твоему и не ходила, а пытали наши посылать: наведайся, мол, мужик хороший, на чести… Стало, на другой-то день, как я уехал, и матка-то твоя ушла в побирайство, не то молиться в Тотьму алибо что… Прошли слухи, что дядя на тебя, мол, серчал: зачем не пришел с питерщиками, и крепко, слышь, ругался…

— Да за что, Луканюшка, скажи мне, за что?..

— Знамо, не за что.

— Пошел бы, кабы деньги были.

— Знамо бы, пошел.

— Вот и теперь пошел бы, да нельзя…

— Вижу, что нельзя, сам вижу. Да ты бы, Петруха, денег-то послал.

— Да каких, Луканюшка, откуда деньги-то: из Богу, што ли, вырезать?

— Знамо, не из Богу. Ишь ты, братец мой!..

Приезжий соболезновал сильно: крутил головой, жал плечами, разводил руками, чмокал языком…

— А ты-то в какие сюда пришел? — счел за нужное спросить и нарушить воцарившееся молчание приятель Петрухи.

— Да мы по письму; завтра приходить велели совсем: мы печники.

— Петрухе-то родня али нет?

— Нет, не родня, а из одной деревни: и избы-то наискось.

— Эка, неладное дело какое, будь оно пусто! — рассудил вслух Петруха, при общем молчании и довольно тихо, как бы в бреду. — Шубенку продать — не дадут много; управляющий не уделит вперед — намнясь отказал. Эка, неладное дело какое! Не красть же, не воровать. Грех воровать, лучше так обойдусь. Эка, неладно это все как пошло — словно ждали, словно нельзя лучше-то! Хоть бы не сказывал!..

— Да уж это дело такое, Петруха! — утешал его приятель. — Накрыло тебя это горе самое шапкой, что ли, и пошло жать, шапку-то на плечи надвигать. Так все к одному и пойдет. И пойдет это горе-то самое, и начнет нажимать шапкой-то…

Приятель, при этом, счел за нужное для большего вразумления нажимать кулак и стучать им по столу.

— Завсегда так! — и от себя прибавил приезжий.

— Да не надо! — закричал Петруха. — Не надо нажимать-то: больно ведь. И так больно от прежнего осталось. Ишь ты, неладное дело какое! Хоть лоб ты взрежь, ничего не придумаю — и таков-то… Эко Божие попущение какое! смерть…

— И то тебе сказать, Петруха, — начал опять утешитель. — Сказано: тугой поля не изъездишь — нудой моря не переплывешь, — сколько раз говорил: «Выпей!»

67
{"b":"118442","o":1}