— Спасибо, — говорят родные, — спасибо, радельник! отец ты наш родной. По твоей милости и на твои кровные денежки мы и баню новую выстроили, и на повете накат новой настлали, и за твое доброе здоровьице два молебна, кормилец наш Петрушенька, отпели.
— Вам спасибо! — говорит Петруха, — а я ведь сын.
— Да уж и сын-то какой, кормилец ты наш, на редкость. Экова-то у нас и отродясь не бывало. Пошли-ко тебе, Господи, милости божьей, да казанская матушка.
Парень кланяется в пояс и садится за стол, с приговорами матери:
— Не ждали мы экой радости сегодня, не чаяли. Ты уж, серцонько, не обессудь: мы тебе и не состряпали ничего: почечек-то твоих любимых. Яишеньку-глазунью — коли хошь — так сейчас бабы справят.
— Благодарим на угощенье, благодарим! Признательно, и еда-то в голову нейдет — ни к чему бы и не прикладывался: больно, вишь, радостно, любо таково!
— Ну, да как, петушок ты наш, не радостно: ведь отца с матерью увидал.
Петруха стал подарки раздавать: отцу — шапку теплую; матери — платок шелковый; бабам — которой колечко, которой бусы. Не забыл даже и племянников: и им привез по свистульке.
— Ну, а Паранюшке привез ли что? — спрашивала мать.
— Кажинный день, кормилец мой, шастает в избу. Когда, слышь, ваш-от приедет, обручельник-то мой, и колечко твое показывала, что из Питера-то ей выслал.
— Не высылал я ей никакого колечка из Питера.
— Ну, да что маяться-то, Петрованушко? — заговорил сам отец, — коли есть любовь — так по миру да по согласию, с Богом да со Христом. Я сам, коли хошь, и сватом пойду; дядю в отцы посаженые попросим.
— Хорошо, батюшко, хорошо. Ладно бы, больно бы ладно: затем почесть и приехал-то.
В воображении Петра Артемьева сначала все перепуталось, но опять замелькали новые образы с другой обстановкой:
Стоит он середи избы; мать с гребнем стоит подле; а обоих их обступили девки и поют знакомую песню: «Как Петруне мати голову чесала, под венец свово милова снаряжала». Одевает его дружка в ту же сибирку, какую привез из Питера, и творит приговоры по-своему. Снарядивши парня, благословляют его образом и сажают в сани; отец и мать остаются дома; с женихом едут отец и мать посаженые, и едут прямо в село, и шибко едут: колокольцы и шоркунцы стон поднимают. Сторонятся прохожие и кланяются, — желают: «Счастливого пути, законного брака!»
Дружка творит свое дело: останавливает поезд чуть не на каждом перекрестке: то у него постромки оборвались, гужи перетерло, связать надо. И поит всех поезжан вином, и глумится над женихом, что и близок-де локоть, да не укусишь! — и несет чарку мимо, другим поезжанам. То у дружки под ложечкой закололо — смазать надо, то у одного из поезжан бородища с чего-то загорелась — тушить надо, то между встречными прохожими колдун идет и оговоры нашептывает, а тогда совсем будет худо: и вместо лошадей на медведях поедут, да и не на село, а в лес, и изба повернется задом — ворот не найдешь, и вместо яств всяких одни черепья да уголья каленые будут: опять надо остановить поезд и кланяться встречным, потчевать их вином, чтобы не кляли поезд, а желали бы молодым миру да согласья.
Но вот Петруха в церкви, рядом с молодой, вырядившейся в штофную, на заячьем меху, душегрейку с синим платком, вышитым золотом, что привез он ей из Питера. Петруха с Паранькой уже за столом сидят, как бы и муж с женой, новобрачные, и подслащивают своими частыми поцелуями горечь водки.
Дружке в складных приговорах горло захватывает, сваха так и носится с подносом и сшибает с ног всякого встречного: свадьба идет на славу. Поезжане не нахвалятся и угощением, и вином, и молодыми. Все идет по чину, весело, шумно…
Молодых выводят из-за стола и велят по три раза кланяться в ноги родителям, просить их благословения на начин, а поезжан велят благодарить за почет, за внимание. Сваха ухватила молодых под руки, поместившись сама в серединку, и повела их в клеть… Петрухе любо…
— Ты, что ли, Петр Артемьев Сычов? Эй! — раздался над ухом мечтателя резкий и грубый голос.
Петруха опомнился. Перед ним человек в светлом колпаке и с сумкой на боку, а сам он в нарах, в артельной, и начал было призабываться, дремать.
С трудом он оправился, протер глаза: опять взглянул на почтальона — и увидал усы, колпак, сумку, письмо.
Почтальон повторил вопрос.
— Я Петр Артемьев Сычов! — отозвался Петруха.
— Тебе письмо из деревни, давай скорей три копейки; мне ведь тут растабарывать-то некогда.
Петруха поспешил исполнить приказание.
Почтальон обратился уже не прямо к нему, а ко всей артели:
— Вашего брата плотника всего хуже отыскивать: в одном доме живет три артели. Пришел в одну: «Здесь, мол, Петр Артемьев Сычов?» — «Нет, говорят, не слыхать такого. У нас, говорят, тверская артель; вон не в той ли?» И в ту пришел — так нет, вишь: мышкинская, ярославская. И тут нет, кого мне надо, насилу добрался…
— Наша костромская, галицкая…
— Теперь-то знаю, буду помнить: я ведь недавно еще в ваших местах.
— Так. Приходи, приноси прямо! Мы все здесь костромские, — других не пущаем.
— Да и адрес-то пишут грамотеи ваши.
— Захотел ты от наших грамотеев!
— Разбираешь-разбираешь, не найдешь толку, так и бросаешь.
— Зачем бросать, не надо бросать!.. для ча бросать?..
Во время этих растабарываний Петр Артемьев успел осмотреть письмо со всех сторон и нашел в нем все в порядке: но обыкновению всех деревенских писем, оно было страшно засалено; адрес написан слепо: «Отдать сие письмо в Сан-Питербух галецкому плотнику Петру Артемьичу по батюшкину отзыву Сычову; весьма нужное из деревни Судомойки». Запечатано было письмо, также по обыкновению, кабацким сургучом, который отстал в некоторых местах и вообще плохо прилип к бумаге. Вместо печати оттиснут был медный грош орлом.
Петр Артемьев открыл, начал читать, по обыкновению, вслух, потому что нашлось несколько слушателей, и все нашел, по обыкновению, исправно: письмо начиналось поклонами от родных. Отец только не посылал своего родительского благословения навеки нерушимого.
— Опять, стало, дьячок Изосим писал: завсегда, шальной, кого-нибудь пропустит. Така шабала! — решил Петруха и продолжал читать дальше.
На целом полулисте рябили имена и низкие, земные поклоны с почтением и желанием на многие лета здравствовать. Но вот пошла настоящая суть: «При сем письме уведомляю я тебя, сын мой, любезный Петрованушко, что горе у нас в семье: родитель ваш на Оспожин день приказал долго жить, а мы и ума не приложим. Ходил по реке да в прорубь провалился во хмелю, и изломало всего, а перед смертью тебе родительское благословение свое навеки нерушимое посылал и домой велел идти, а мне, сироте, даром по крестьянству жить несходно, а с бабами не сладишь, и вы домой приезжайте. А по сие письмо остаемся» — и пр.
— Эх, брат Петруха, не было печали, да, знать, черти накачали!
— Худо дело по крестьянству, коли бабы домом править учнут…
— Иди домой, Петруха: одна дорога!
— Вот поди ты тут: живешь — и ничего, а придет эко место, что с дубу…
— Бабы весь дом разнесут, по ветру развеют.
— Иди, Петруха, домой: артельный пособит.
— Иди домой, не откладывай! — сыпались советы на оторопевшего, обезумевшего парня.
— А стар отец-от был? Петруха, а Петруха! стар батько-то был?
— Какое стар? Пожил бы, кабы Божья власть.
— Эка, братцы мои, причина.
— Петруха, слышь-ко, а братья-то есть у тебя?
— Какое братья? Один как перст.
— Эка, братцы мои, какое попущение! Эка, братцы мои, какое горе!
— Господские али государственные?
— Господские!.. барина Бардадымова.
— Эка, братцы мои, горе: не слыхали бы уши!..
— Деньги-то есть у тебя зарушные-то: не давали вперед от?
— Кажись, ровно бы есть…
— А колькой тебе год?
— Жена-то есть али холостяга?
— Ребятишек-то возвел али еще не успел?
— Отстаньте, ребята, тошно: не слыхал бы! Такая дурь в голову полезла — утопился бы! — мог только вскричать Петруха тем отчаянным голосом, который озадачивает толпу, приводит ее в содрогание, жалость и мгновенно разгоняет по сторонам.