Работают плотники весело, посреди шуток и доморощенных острот, вроде следующих:
— Кто это косяки-то прилаживал? — спросил один.
— Кологривских два парня! — отвечают.
— То-то, гляжу, работа дворянская — завсегда поправлять после них надо.
— Ты что это больно распелся, парень?
— Да, вишь, бабушка померла, так выть до смерти наказала ему.
— Петруха, подпояшься, а то, вишь, и рубанок что-то не скоро ходит.
— Эх, кабы сковороду яишницы мне теперь да водки, выпил бы и закусил.
— Ну, выпей кваску да закуси бородой! — и т. д. и т. п.
А между тем работа подвигается вперед. Приносят завтрак, и за завтраком те же остроты и прибаутки, до тех пор, пока не крикнет урядник:
— Ну, баста!.. Будет с семиовчинным-то возиться, пора и за работу приниматься!..
Опять начинается стук топора, свист пилы, визг рубанка вперемежку с песней, затянутой где-нибудь вверху, на стропилах, и подхваченной и под полом, и во всех четырех углах нового дома.
Артельный — атаман, глава артели, выборный по общему согласию, он на работе уставщик и указчик, дома — эконом, закупающий провизию, следовательно, ему за топор и рубанок браться уже решительно некогда, если только не приспичит задор и похвальба перед насмешками бойких паевщиков. Он ставит треугольник, прилаживает равновесок — гирьку, щелкает намеленной ниткой и отвечает перед подрядчиком за всякий кривой косяк, за всякую выпятившуюся половицу, за неровный бут и настилку.
В праздник плотники, сверх артельной водки, любят побаловать себя и наверхсыта: день гулевой и залишние деньги случаются, а добрый благоприятель под рукой. Плотники никогда не напиваются в одиночку, но опять-таки всегда артелью, хотя иногда меньшей числом и объемом. И потому куча пьяных, ругающихся перед кабаком мужиков всегда и непременно из одной какой-нибудь ближней артели плотников. Они всегда толкутся и считаются между собой, упрекая себя только в том разве, что один отказался раз распить с ним косушку, другой — хотел его обидеть, но когда и за что? — неизвестно.
От них не услышите брани на хозяев, без чего ни за что не обойдется пьяный маляр, портной, сапожник… Эти не прочь задеть и обидеть встречного; плотник никогда не решится на это: он или орет в полпивной, или, налаживая нескладную песню, ковыляет по панели на свои нары — и, таким образом, спит всегда дома и никогда не ночует в части. Если бы и случился такой грех, что один, отшатнувшись от компании, попал в ночлег на съезжую, то артель не замедлит отрядить на хлопоты… Артель этого не терпит, в артели каждый работник дорог и в рабочую пору ежечасно нужен.
Каждый почти год артель принимает новых паевщиков, отпускает старых, но всегда, верная старине, живет одним толком, тесно и неразрывно. Нередко случались такие годы, что подрядчики не нуждались в целой артели и хотели брать поодиночке, артель не соглашалась, приходила на биржу, решаясь даже на поденную, ломовую работу, но и тут: «бери их всех, порознь не пойдут — не рука!» Бывало и так, что целая артель сговаривалась, садилась на чугунку и брела в разные стороны, на родные полати и в закутье, если не спорилась им работа в столице целой артелью. Одним словом, артель крепко держится и старается быть верною родным, заветным поговоркам, что «один и в доме бедует, а семеро и в поле воюют», «две головни и в поле курятся, а одна и на шестке гаснет», — да, вероятно, и сами поговорки эти родились в артели, хотя, может статься, и не плотничьей.
Петра Артемьева, записавшегося в галицкую артель, теперь уже трудно отличить в ряду остальных рабочих: он или засел внутри дома на потолочный, брус и, мурлыкая себе под нос деревенскую песню, тяпает топором по брусу, или прилаживает доску к забору и сглаживает ее рубанком, если доска эта приходится клином и забор просвечивает. Петр Артемьев еще добросовестен в работе, по деревенским обычаям, где любят тепло и плотно, и не привык (но скоро привыкнет, по неизменным законам природы) к петербургским работам на «авось, небось да как-нибудь». Может быть, даже он послан подрядчиком и на Неву — сваи вбивать, и все-таки его трудно отличить в той толпе, которую не в редкость видеть петербургскому жителю, гуляющему по набережным.
Толпа этих рабочих-мужиков ухватилась дружно за длинные концы веревок, привязанных к огромному рычагу. Толпа эта несколько времени стоит молча, как бы собираясь с духом и выжидая сигнала, — и вот из средины ее раздался бойкий звонкий голос запевалы, и вся рабочая сила, дружно подхватив на первом же почти слове следующий громкий припевок, оглашает широкую, черную поверхность Невы:
Что-то свая наша стала?
— Закоперщика не стало.
Эх, ребята, собирайся,
За веревочку хватайся!
Ой, дубинушка, ухнем!
Ой, зеленая сама пойдет,
Ухнем!!!
Ух! уx! уx!
Немедленно вслед за песней раздается звяканье толстой цепи, и огромный молот падает несколько раз на сваю, далеко углубляя ее в рыхлую болотистую землю.
Стоит только прислушаться к переливам этой песни, чтоб безошибочно решить, что песня эта принесена сюда с Волги, что она сродни с «Вниз по матушке по Волге», но далеко не имеет ничего общего с плаксивой петербургской песней:
Как на матушке, на Неве-реке,
На Васильевском славном острове,
и пр.
Особенно доказывают это смелые переливы песни, рассчитывающие на громкое вторенье эха, которым так богаты гористые берега реки-кормилицы. Наконец, наглядное доказательство тут же, налицо: стоит только выждать, когда заговорят между собою работники, наречие которых любит букву о, переходящую даже на букву у, и, наконец, эта певучесть со странным переносом ударений всегда ясно отличает говор костромича от говора других соотечественников. При том же костромич несловоохотен, как будто груб в ответах с первого взгляда, но затронутый — разговорчив и откровенен. В этом он далеко перещеголяет белотельца-ярославца.
* * *
Несколько исключительное значение Петра Артемьева в артели объяснилось вскоре. Случай к тому был весьма прост и немногосложен: одному плотнику понадобилось написать письмо в деревню, а идти в полпивную, где уже почти всегда сидел присяжный писака, не хотелось.
— Да и рожон бы ему острый! — говорит плотник, — без пары пива не садится, да еще гривенник дай, а то не запечатает и не напишет, куды письму идти следно.
Петр Артемьев вызвался помочь горю.
— И впрямь, Петруха, садись-ко! Эдак-то мы к тому чихирнику-то и ходить не станем. Садись: я тебе пятачок дам.
— За что пятачок? — я и так, даром.
— За что даром: даром-то, сам, брат Петруха, знаешь, — и чирей, слышь, не садится.
Представилось маленькое затруднение: у писца не было ни чернил, ни пера, ни бумаги, но проситель нашелся лучше его: доставши шапку, он пошел по всем собирать на артельные чернила и чернильницу, перья и бумагу. Складчина по копейке серебром с брата — материал готов, и к тому же артельный.
С этих пор у Петрухи нежданно-негаданно явилась другая работа и лишняя копейка, которою он успел рассчитаться начисто с долгами артельными. Все потянулись к нему с просьбами, до бесконечности разнообразными и оригинальными.
Один пришел к нему и бойко начал:
— Ну-ко, Петруха, садись! и напиши ты мне, братец ты мой, такую грамотку, чтобы затылки все в кровь расчесали…
— Что же так больно страшно?
— А вот видишь ты, разумный человек: хозяйка у меня молодая, дома-то две зимы не был — обрадовалась, и дошли до меня, к примеру, эти самые слухи, что она, примерно, баловать стала. Накажи, Петруха, обругай ее, я, мол, крепко серчаю, и так, мол, что приду на зиму — дом верх ногами поставлю. Вишь, там на станциях нынче писарей завели, а дорога-то по нашей деревне напрорез пошла, а ребята-то все холостежь, — что волки, значит.