Таково было душевное состояние бедной Катерины: возвращение мужа потрясло ее честную натуру, и грех, сделанный ею по увлечению страсти, а еще более от горькой доли страдалицы, попавшей под гнет патриархального деспотизма Кабанихи, предстал воображению экзальтированной женщины во всем своем ужасе, окруженный мистическими, с детства усвоенными ею понятиями, об огне геенны, о повешенных за ребра над адским огнем грешниках, о страшных когтях черных безобразных демонов… Один выход из этого страшного положения — всеочищающее покаяние. К нему готова падшая, но честная по душе Катерина, еще одна минута, и она "бухнет мужу в ноги да и расскажет все". И какое бы отрадное впечатление произвела на зрителя эта несчастная женщина, добровольно, по внушению внутреннего голоса, признавшаяся в своем грехе перед мужем. Как бы высоко стала тогда Катерина!
Но г. Островскому не угодно было представить добровольное раскаяние, которое было бы вместе с тем и естественнее да притом и сообразнее с русским бытом. Мелодрама, представленная им, вовсе не в наших нравах, она годится для сцены парижских бульварных театров, но отнюдь не для народной русской сцены. Вместо добровольного раскаяния, столь естественного в такой женщине, как Катерина, г. Островский представляет раскаяние вынужденное, как бы у действительно закоренелой в разврате женщины. Бушует страшная гроза, которой до смерти боится Катерина. Первые, встретившиеся ей, под сводами старинного здания, женщины пугают ее.
— Должно быть, бабочка-то очень боится, что так торопится спрятаться, — говорит одна.
— Да уж как ни прячься! Коли кому на роду написано, так никуда не уйдешь, — отвечает ей другая. Потом слова Кабанихи, что если бы жить так, чтобы всегда быть готовой к смерти, так и страху при грозе не было бы, и затем подозрение, высказанное свекровью, о грехах ее, в отсутствии мужа, шутливое обращение Тихона: "Катя, кайся, брат, лучше, коли в чем грешна; ведь от меня не скроешься — все узнаю!" Затем неожиданное появление Бориса, в присутствии ее мужа и свекрови. Затем разговор мещан, что молния уж непременно кого-нибудь да убьет. Затем появление зловещей барыни с двумя ливрейными лакеями, проклинающей красоту молодых и грозящей Катерине молнией.
Наконец, вид написанной на стене геенны и страшные раскаты грома вынуждают у нее признание. Итого: девять мелодраматических эффектов. Г. Дараган вполне справедливо замечает, что все эти мелодраматические причины, вместе взятые, могли подействовать на такую впечатлительную и неразвитую женщину, но, не будучи поражены сами ими, мы не можем ей сочувствовать, мы смотрим на нее здесь, как на постороннее лицо, и на гром, старуху, картину, как на обстоятельства, разъясняющие нам возможность такого настроения духа, но не испытываем сами такого же волнения, как Катерина; мы перестаем жить в ней, чувствовать с нею, мы уже смотрим на нее как на картину, а не как на одно из проявлений нашей собственной жизни.
И вот раскаялась Катерина, принесла всенародное покаяние. Омылся ли тем грех ее, пошла ли жизнь ее лучше? Муж простил ее; ему жаль пальцем ее тронуть. Но Кабаниха, это олицетворение семейного деспотизма, эта верховная жрица «Домостроя» — помнит, что уставы его и в гораздо невиннейших случаях вот что повелевают: "…а только жены слово или наказание (наставление) не имет, не слушает, и не внимает, и не боится, и не творит того, как муж или отец или мать учит — ино плетью постегает, по вине смотря… и разумно, и больно, и страшно, и здорово. А только великая вина и кручиновато дело и за великое и за страшное ослушание и небрежение — ино, соймя рубашка, плеткою вежливенько побить, за руки держа".[36] Велела Кабаниха и Тихону поколотить жену. — Нельзя иначе, порядок того требует. "И побил я ее немножко, — говорит Тихон, — да и то матушка приказала, жаль смотреть-то на нее, пойми ты это". Но не вежливенькие побои мужа, не жизнь под замком, не разлука с Борисом Григорьевичем, не стыд на людей взглянуть, не покор от роду от племени, а лихая свекровь, которая ее поедом ест, довела Катерину до такого отчаяния, что она решилась руки на себя наложить. В сумерки, обманув своих стражей, бежит она из-под замка на берег Волги, встречается с Борисом, которого дядя Дикой, за его озорство, отправляет в Кяхту. Эта сцена последнего свидания Катерины с Борисом и следующий затем монолог Катерины превосходны. Они глубоко прочувствованы, верны и естественны до мельчайших подробностей, и с тем вместе ни один звук не грешит против склада народной, столь хорошо усвоенной нашим автором, речи. Эти две сцены обличают также в авторе трагический талант, чего в прежних созданиях его не было заметно. Мы не можем удержаться, чтобы не привести целиком последний монолог Катерины, это образцовое произведение нашей литературы.
"Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что в могилу — все равно. Да, что домой, что в могилу!.. что в могилу! В могиле лучше… Под деревцем могилушка… как хорошо!.. Солнышко ее греет, дождичком ее мочит… весной на ней травка вырастет, мягкая такая… птицы прилетят на дерево, будут петь, детей выведут, цветочки расцветут: желтенькие, красненькие, голубенькие… всякие (задумывается), всякие… Так тихо, так хорошо! Мне как будто легче! А об жизни и думать не хочется. Опять жить? Нет, нет, не надо… нехорошо! И люди мне противны, и дом мне противен, и стены противны! Не пойду туда! Нет, нет, не пойду! Придешь к ним, они ходят, говорят, а на что мне это! Ах, темно стало! И опять поют где-то! Что поют? Не разберешь… Умереть бы теперь… Что поют? Все равно, что смерть придет, что сама… а жить нельзя! Грех! Молиться не будут? Кто любит, тот будет молиться… Руки крест накрест складывают… в гробу! Да, так… я вспомнила. А поймают меня да воротят домой насильно… Ах, скорей, скорей! (Подходит к берегу. Громко.) Друг мой! Радость моя! Прощай!"
Катерина бросается в воду, и затем следует замечательная, истинно трагическая сцена. Забитый, обезличенный матерью Тихон, исполняющий всякое безумное ее веление, как веление самого бога — падает на труп жены. Человеческое чувство проснулось в нем, воспрянуло при такой страшной катастрофе, разорвало сеть нелепой татарско-византийской патриархальности, разбило оковы семейного домостройного деспотизма, и загнанный сын, грозящую проклятиями, запрещающую ему даже плакать о жене мать, обличает в убийстве несчастной Катерины: "Маменька! вы ее погубили! Вы, вы, вы!" Этот клик доведенной до отчаяния души, этот громкий протест забитого человека против век-веченски давящего его деспотизма достойно завершает прекрасную драму. Но что же сам деспотизм в лице Кабанихи? Содрогнулся ли он при вопле воспрянувшего человека, сознал ли свою неправду и гнусность своего значения? Нет. "Я с тобой дома поговорю", — отвечает Кабаниха, и несчастный Тихон завидует трупу жены своей. "Хорошо тебе, Катя! А я зачем остался жить на свете, да мучиться!" Да, лучше умереть, хотя бы и смертью самоубийцы, чем век свой быть безответною, обезличенною игрушкой самодурного деспотизма. Тихон прав.
Из вводных побочных лиц драмы особенно замечательны Феклуша и Кулигин.
Странница Феклуша — личность характеристическая, знакомая всем и каждому, живавшему в Москве, а особенно в местностях, богатых монастырями, женскими общинами и раскольническими скитами. Она говорит свысока, поучительным тоном, хотя и несет вздор да чепуху, любит распространяться на счет врага рода человеческого, которого видит и в локомотиве железной дороги, и в трубочисте на крыше. Феклуша ни в чем не причастна к ходу действия драмы, но она необходима для нее, как олицетворение тех понятий, которые для Кабанихи и прочих самодуров, жрецов домостройного алтаря, затемняют святую религию любви и свободного духа, искаженную на русской почве татаро-византийскими плевелами, таким густым бурьяном разросшимися по телу любезного нашего отечества. Тунеядство, попрошайничество, суеверие, ханжество, сплетни, перенос вестей из дому в дом — вот отличительные свойства наших многочисленных Феклуш, под черным платком скрывающих всякую мерзость душевную. И эти Феклуши, олицетворяющие зло, лицемерие и грубое невежество, уважаются нашим народом; он верит их нелепым россказням от простоты души и считает даже их праведными. Впрочем и сами Феклуши не затрудняются придавать себе такое название. Так и у г. Островского. Феклуша без церемоний говорит в начале второго действия: "Это, матушка, враг-то из ненависти на нас, что мы жизнь праведную ведем". Под внешним лицемерным смирением этих Феклуш скрывается дух злобы и лжи, тлетворно веющий на наше общество. Пора, давно пора русской сатире казнить пред всенародными очами этих проповедниц невежества и самодурства. Великое зло кроется в этих ханжах, одетых в черные свитки и наметки, как бы для того, чтобы видели все в платье их вывеску служения черному духу лжи и злобы. Честь и слава г. Островскому: он первый сделал попытку выставить этих своеобразных русских Тартюфов[37] на позорное осмеяние народа! Хотя Феклуша по-видимому и лишнее лицо в драме, но «Гроза» много бы потеряла, если б в ней не было Феклуши!